Японские писатели – предтечи Новейшего времени - Нацумэ Сосэки
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты — самурай; и как самурай не можешь не переживать сатори, — сказал осё. — Смотрю, как ты всё никак его не достигнешь, и думаю: а может ты и не самурай вовсе? Просто человеческий мусор. A-а, рассердился! — сказал он и засмеялся. — Если сказанное тебя злит, достигни просветления и принеси доказательство, — сказал он и отвернулся. Что за дерзость!
Я обязательно достигну сатори ещё до того, как часы в нише комнаты наверху пробьют, объявляя следующий час; покажу ему. А после просветления снова приду в ту комнату и обменяю сатори на шею осё. Без просветления жизни васё не отобрать. Во что бы то ни стало надо достичь сатори, ведь я — самурай.
Если же просветления не будет, я обращу меч против себя. Опозоренный самурай не должен жить. Я умру чисто.
Пока я так думал, моя рука сама собой снова залезла под матрац и вытащила оттуда короткий меч танто в красных лакированных ножнах. Я сжал его рукоятку; лакированные ножны оказались отброшены, и в темноте комнаты коротко сверкнуло холодное лезвие. Что-то жуткое, казалось, истекало из моей руки, собираясь на кончике смертоносного лезвия. Глядя как острое лезвие длиной 9 сун 5 бу[7] сходит на нет в иглоподобном острие, я вдруг ощутил неодолимое желание глубоко его воткнуть. Казалось, вся кровь в моём теле потекла в правую кисть, а ладонь на рукоятке взмокла. Губы затряслись.
Убрав танто в ножны и положив его поближе к себе справа, я сел в позу полного лотоса. Дзёсю сказал: «Му».[8] А что такое — му? Дерьмовый бонза! Я скрипнул зубами.
Мои боковые зубы были так плотно сжаты, что из носа выходило горячее дыхание. Виски отвердели и болели. Я открыл глаза в два раза шире, чем обычно.
Я увидел висящий свиток. Увидел андо. Увидел татами. Увидел котелок лысой головы осё, как будто она была у меня перед глазами. Я даже услыхал насмешливое хихиканье, исходящее из его крокодильего рта. Наглый бонза! Непременно нужно снять эту лысую голову с этой шеи. Я обрету сатори! Му… Это му застряло у меня на корне языка. Но, несмотря на это му, я всё ещё ощущал запах благовоний. Вот ведь, благовония…
Вдруг я сжал кулаки и сильно замолотил себя по голове. Заскрежетал зубами. Из обеих подмышек катился пот. Спина одеревенела как палка. Коленные суставы внезапно заболели. Хоть бы они сломались, подумал я, но они все болели. Болели нестерпимо. Му никак не проявлялось. Каждый раз, когда оно должно было вот-вот появиться, возвращалась боль. Это злило. Выводило из себя. Я был сильно раздосадован. По щекам катились слёзы. Я захотел, чтобы передо мной появился большой валун, на который можно было бы броситься и разбить свои мышцы и кости.
И всё же я терпел, сидя неподвижно. В груди копилось труднопереносимое отчаяние. Это отчаяние проникло в тело снизу и поднималось, стремясь найти выход через поры, однако вся поверхность была закрыта; сложилось прискорбнейшее положение, когда никакого выхода не было.
С головой стало что-то твориться. Андо, и картина Бусона, татами и перехлёстнутые полки выглядели так, как если бы и были, и не были; и не были, и были. При этом му всё не проявлялось. Похоже, я сидел там безрезультатно. И тут внезапно в соседней комнате начали бить часы.
Я вздрогнул от неожиданности. Правая рука сразу же легла на рукоятку танто. Часы ударили во второй раз…
Третий сон
Вот что мне снилось. Я нёс на спине ребёнка шести лет. Это точно был мой сын. Только вот непонятно в какой момент он ослеп, а голова была обрита до синевы как у бонзы. Я спросил, когда он перестал видеть.
— Что? Да я всегда был таким, — ответил он. Его голос был голосом ребёнка, но говорил он как взрослый. На равных.
Слева и справа лежали зелёные рисовые поля. Тропинка была узкая. Временами в сумерках мелькала тень цапли.
— Похоже, мы пришли на поле, — сказал он со спины.
— Откуда ты знаешь? — спросил я, обернувшись назад.
— Так цапли же кричат, — ответил он.
В этот момент, действительно, дважды крикнула цапля.
Я стал бояться этого ребёнка, хоть он и был моим сыном. Когда такого несёшь на спине, неизвестно, что случится дальше. Думая, не будет ли какого места, где его бросить, я огляделся по сторонам и увидел впереди большой тёмный лес. Не успел я подумать, что это место подойдёт, как услышал со спины:
— Хи-хи!
— Ты что смеёшься?
Он не ответил, но спросил:
— Папа, тебе тяжело?
— Да нет, — ответил я.
— А я стану тяжёлым, — сказал он.
Я замолчал и пошёл дальше, не упуская лес из виду. Тропинка между полей была извилистой, неровной и вела совсем не туда, куда мне хотелось. Наконец, мы дошли до развилки. Я остановился прямо на том месте, где тропинка раздваивалась, чтобы передохнуть.
— Здесь должен стоять камень, — сказал монашек.
И, действительно, там стоял камень с квадратным торцом в 8 сун, высотой мне до пояса. Судя по надписи на нём, левая дорожка вела в Хигакубо, а правая в Хоттахара.[9] Хотя было и темно, красные знаки вырисовывались отчётливо. Красный цвет иероглифов был таким же, как цвет живота тритона.
— Тебе лучше пойти налево, — приказал монашек. Взглянув налево, я увидел тёмную полосу леса, поднимавшегося высоко в небо над моей головой. Я заколебался.
— Не стесняйся, — сказал монашек. Делать нечего; я зашагал к лесу. Развилок больше не было. Для слепого он хорошо разбирается, подумал я, когда мы приблизились к лесу, и тут услышал со спины: — Вообще-то, слепота лишает свободы; с ней тяжело.
— Так потому я тебя и несу, так ведь?
— Спасибо, конечно, что несёшь, только дураком меня делать не надо. И совсем нехорошо, когда дураком выставляет родной отец.
Мне это сильно надоело. Надо поскорее зайти в лес и бросить его там, подумал я и ускорил шаг.
— Поймёшь, когда пройдёшь немного дальше. …Тогда ведь был точно такой же вечер, — сказал он со спины, как будто говорил с самим собой.
— Что, — спросил я напряжённо.
— Что? Как будто ты не знаешь! — ответил он, как будто насмехаясь. И у меня возникло чувство, как будто я знал — «что». Но