Жизнь моя за песню продана (сборник) - Сергей Есенин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Есенин остался бы в литературе, если бы даже не написал ничего, кроме «Радуницы» и «Голубени». Уже в этих книгах, просторных и ничьих, как березовые рощи, «пахло Русью». Именно пахло: знаменитая пушкинская метафора в случае с Есениным утрачивает свою условность. Он научился «запрягать» не только слова, но и краски, не только предметы, но и запахи, и при этом предельно оконкретил «лирическое чувствование», обобщил его почти до поэтической сентенции. Страсть Есенина к образотворчеству поразительна. Об этом своем таланте он никогда не забывал, помнил, что в самом заветном его ларце хранятся инструменты для «тонкой вышивки» блистательных «имажей». Правда, в «Радунице» и отчасти в «Голубени» поэт как бы «таит тропу», скрытничает, выжидает, бережет самые крупные козыри. И раскошелиться душой не торопится – ни в говорениях, ни в стихах, твердо веруя: придет его время.
Февральскую революцию Есенин принял восторженно, как знак того, что в тяжбе со столичными литераторами выиграл он, как сигнал к действию: кончай маскарад, начинай мутить воду, и пусть они выкусят! Рюрик Ивнев вспоминает, что в первые дни Февраля Есенин ходил сам не свой, точно опьяненный. Да и не только Есенин. «Смотрю, – продолжает Ивнев, – Клюев, Клычков, Орешин… Все какие-то новые – широкогрудые, взлохмаченные, все в распахнутых пальто… «Наше время пришло!» – шипит елейный Клюев».
Октябрь, поначалу показался простым продолжением Февраля, в социал-демократических тонкостях Есенин не разбирался, понимая все по-своему – «с крестьянским уклоном». Поначалу виделся только вихрь, «бреющий бороду старому миру». Вихрь этот выносил его из нежных отроков в пророки, с заросших резедой и кашкой рязанских перелесков на почти библейские высоты Инонии – утопического мужицкого рая, где «избы новые, кипарисовым тесом крытые», чтобы он, «пророк Есенин Сергей», сбросил со сказочных высот «золотое яйцо» новой правды.
В. Полонский вспоминает: «Ему было тесно и не по себе, он исходил песенной силой, кружился в творческом неугомоне. В нем развязывались какие-то скрепы, спадали какие-то обручи – он уже тогда говорил о Пугачеве, из него ключом била мужицкая стихия, разбойная удаль… Надо было слышать его в те годы: с обезумевшим взглядом, с разметавшимся золотом волос, широко размахивая руками, в беспамятстве восторга декламировал он свою замечательную «Инонию».
«Инония» была только фрагментом; в течение двух с небольшим лет Есенин написал целую книгу поэм: «Певущий зов», «Отчарь», «Октоих», «Пришествие», «Преображение», «Сельский часослов», «Иорданская голубица», «Небесный барабанщик», «Пантократор». Он затеял нечто небывалое – не то храм мужицкому чудотворцу, не то памятник коровьему крестьянскому богу, не то языческие игрища в честь телицы-Руси. Нечто торжественное, грандиозное, исполненное истовой веры в спасительную силу искусства, в право поэта «преображать мир посредством образа».
«Философический план», по которому Есенин возводил свое уникальное сооружение, устарел раньше, чем началось строительство. Есенин словно бы перестал чувствовать время – токовал и слушал лишь самого себя. Даже «замечательная «Инония», даже удивительный «Пантократор», не говоря уже о «Сельском часослове», не получили никакого отклика. За «Инонией» утвердилась репутация малоудачного произведения, на «Небесном барабанщике» крупный редакционный работник той поры написал: «Нескладная чепуха».
Тщательно подготовленный выход был выходом перед почти пустым зрительным залом – Есенин наконец понял это и растерялся, впервые в жизни растерялся. До сих пор он был так прочно связан со своей крестьянской купницей, чувствовал себя защищенным этой общностью, верил, что «плуг бури» расчистит для крестьянского искусства луга заповедные. А оказалось, что повелевают бурей не его знакомые эсеры, во главе с Ивановым-Разумником, а мало понятные серьезные люди – большевики, что никто не интересуется ни феноменом русского духа, ни истоками русской национальной жизни, в результате чего не только он, Есенин, но Клюев, не только Клюев, но и Иванов-Разумник отодвинуты «американской», материалистической, так кажется Есенину, реальностью на периферию, задворки жизни.
К тому же он стал догадываться, что и их купница – объединение не слишком прочное, что и Клюев, и «Разумник Васильевич» не столько болеют за народ, сколько шаманят. Подобное с ним приключалось и раньше: за очарованием – безочарование, за безочарованием – разочарование. Но тут, с Клюевым, разочарование давалось не легко. Да, он начал подозревать в Клюеве ряженого, а благодарность осталась. Есенин был из тех, кто не забывает ни одной оказанной ему услуги. Он посылал Клюеву посылки, официально именовал учителем, в письмах был неизменно почтителен и сдержан, но знакомым жаловался: «Ей-богу, пырну ножом Клюева». Клюев не давался, Клюев ускользал, обманывал, сбивал с толку, Клюева Есенин не понимал – то жаловался: Клюев оболгал русского мужика, то завидовал: олонецкий знахарь хорошо знает деревню. И то и другое было правдой. Есенин разглядел в затейливой образности «песнопевца» искусственность, стилизаторство, сусальность и тяжело признавался Иванову-Разумнику: «То единство, которое Вы находите в нас, только кажущееся… Он «весь в резьбе молвы», то есть в пересказе уже сказанного. Только изограф, но не открыватель. А я «сшибаю камнем месяц…» Кроме того, Есенин чувствовал: лирический поток вырвался из-под контроля, вот-вот сметет-смоет и Радонеж, и Китеж, и песенно-голубую Русь, и ее балакиря, чувствовал и предвидел: бесконтрольного «половодья чувств» в купнице не поймут и не примут. И предупредил раскол – оторвался. «Я от бабки ушел, я от дедки ушел и от тебя, лиса, и подавно уйду…»
Впрочем, желание отделиться, выселиться на «отруба» родилось давно. Он не желал быть «младшим братом», не хотел, чтобы тыкали Клюевым – не любил вторых ролей: народный златоцвет номер два? И все-таки то, что Есенин внезапно, словно актер, переманенный из народного в коммерческий театр, пересел из увитой колосьями маскарадной телеги клюевской группы в щегольской экипаж имажинизма, выглядело и неожиданным, и необъяснимым. Легкость, с какой Есенин «сменил» идеалы, возмутила не одного Клюева. Однако между этими событиями, издалека, для нас почти одновременными, пролегла целая эпоха.
В начале 1918 года Есенин, дезертировав из армии Керенского, некоторое время провел в Константинове. На родине было несладко, мужики жрали мякину, и он перебрался в Москву. На жительство. Печататься, правда, продолжал в Петербурге, теперь уже Петрограде, в левоэсеровских изданиях.
Г. Устинов вспоминает: «Это был 1918 год… На одном из литературных собраний в помещении издательства ВЦИК, на углу Тверской и Моховой…появился среднего роста желтоволосый, слегка курчавый мальчик, в поддевке, в «гамбургских» сапогах, голенища бутылочками, в сереньком, довольно длинном шарфе… Желтоволосый мальчик приветливо улыбался решительно всем».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});