Начало жизни - Борис Олевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я не заметил, как сошел с платформы и плетусь по колено в снегу. Я уже залез в яму, наткнулся на дерево в темноте. Надо мной навзрыд плачет вьюга. Ее завывание сливается с шумами паровоза. Но не метель, не глухая ночь виною тому, что я внезапно ощутил дикую пустоту. К смерти я уже привык, видал зарезанных, задушенных, застреленных, отравленных, людей на смертном ложе, но впервые до боли в сердце, до крика в глотке я почувствовал, что такое смерть.
И, обхватив дерево, прижавшись лбом к его обледенелой коре, я стою во мраке под ветром и плачу».
Всевозможные бедствия, обрушившиеся за эти лихие годы на семью Ошера, его родичей и соседей, изображены в книге с живописностью художественного произведения и четкостью исторического очерка.
Пятьсот восемнадцать семей жили в местечке, в каждой была своя беда, своя скромная доля, каждая как-то по-своему воспринимала гибель казавшихся вековечными представлений и привычек.
Быт еврейского местечка, отгороженного царской Россией от нормальной человеческой жизни всевозможными законами-запретами (работать на земле, получать образование, жить в больших городах и т. д.), представлен в повести во всей своей убогости и противоестественности. Чем эфемернее, ненадежнее были здесь основы существования, тем острее возникала у людей потребность ощущения прочности, незыблемости их жизни. Но и здесь, внутри этого маленького, казалось бы, застывшего мирка, под покровом единых национальных традиций, скрывались враждебные друг другу силы, назревали свои бури. Отсюда вышли революционеры, красные комиссары, здесь хозяйничали маленькие, но крепкие предприниматели, здесь вырос бандит и убийца Исайка, долго еще мстивший Советской власти за свои неоправдавшиеся надежды — нагреть руки в суматохе боев.
Расслоения среди жителей местечка были разнообразны, они носили, естественно, и классовый, социальный характер, и своеобразный «возрастной». Молодежь, подростки, иногда совсем еще дети, — часто именно они, — были опорой революции в местечке. У них были огромные преимущества перед старшими: их не страшили перемены, они легко, незаметно для себя расставались с теми путами и традициями, которые долго еще сковывали их растерянных родителей. Иногда здесь даже возникало нечто вроде трагедии «отцов и детей». В своем юношеском ригоризме молодежь стыдилась отцов-лавочников, забывая, что в нищете и бесправии они не уступали рабочим и что их выбор занятия диктовался вовсе не стремлением к наживе, а невозможностью устроиться иначе. В других случаях отцы, недавно еще грозные и суровые, молча признавали первенство сыновей, чем последние (Олевский рассказывает об этом в своей обычной лукавой манере) довольно бесцеремонно пользовались. «Известно, — сообщает нам Ошер, — что родители наши отстали и обязаны слушаться детей. Даже отец относится ко мне почтительно. Он не прочь со мной и побеседовать, если я только расположен».
Все общественные катаклизмы предстают перед нами образно и динамично, в разнообразии человеческих характеров и судеб. Для каждого человека, встречающегося на жизненном пути Ошера, писатель находит свои краски, и потому общая картина получается многоцветной, яркой, впечатляющей.
Романтически грустным, любовным воспоминанием проходит через всю повесть обаятельный образ брата Ошера Ары, рано погибшего юного революционера.
Насмешливо рисует Олевский бывших лавочников, с их нищей амбицией, с уже ставшей смешной и ненужной потребностью прицениваться к товару и постоянной привычкой прибедняться. С веселым недоумением рассказывает он о добродушном, восторженном и бестолковом почитателе науки и образованности — местном аптекаре.
Иногда портрет человека занимает лишь несколько строк в повести, а ощущение его присутствия остается надолго. Таков образ русского соседа Ошера, гончара Владимира, у которого перед погромом отец юного героя прячет жалкий семейный скарб.
Тема интернационализма звучит в повести Б. Олевского естественно, без деклараций, без специальных акцентов. Для автора, для героя повести братство трудящихся людей настолько само собой разумеется, что оно не требует никаких доказательств своей необходимости. Многозначительна в этом смысле одна из первых сцен книги. Отец Ошера справляет субботу, тщательно следя за точным исполнением ритуала. Красноармейцы, молодые парни, которых поселили в квартире Ошера, с веселым любопытством наблюдают за непонятными для них действиями, и один из них, «чубатый», просит старика дать и ему «водочки».
«Кто-то сзади оттащил чубатого от двери. Затем у порога появился небольшого роста, широкоплечий, коротко остриженный солдат в накинутом на плечи ватнике.
— Прошу прощенья, гражданин! — громко сказал он. — Извините нас!.. Федор! — закричал он вдруг на чубатого, и тот стал пятиться от него. — Ведь ты в окопах гнил! Революция ведь!..»
Революция! Значит, люди всех рас и традиций должны относиться друг к другу уважительно и по-дружески. Значит, недопустимы, преступны не только насмешки над чужими, непонятными обычаями, а даже бестактно проявленное любопытство.
Революция! Это значит, что отцу Ошера и всем его сородичам «теперь совершенно некого бояться», и им даже страшно поверить в такое счастье. А Ошеру уже ничего не страшно, и, когда ему заблагорассудится, он врывается в кабинет Ищенко, секретаря парткома, человека, замученного заботами об устройстве местечковых бедняков.
Повесть о вступлении в жизнь мальчика из маленького еврейского местечка написана, на первый взгляд, скромно, непритязательно. В ней есть черты более или менее традиционные для литературы данного жанра: линейная композиция с повествованием от первого лица, откровенная самоирония, чередование юмористического тона с героическим и романтическим.
Но есть в этой книге и собственная мелодия, обусловленная сближением, переплетением в ней двух начал — крошечного захолустья, представленного нам во всей своей убогости, и огромных, небывало грандиозных дел. Достоверно, точно перенесенное писателем из жизни, это сочетание определило собой внутренний пафос произведения, весь его эстетический и нравственный строй. Свободное, широкое дыхание, устремленность в будущее, ощущение небывалого счастья — таков главный мотив этой книги.
Повесть эта автобиографична. Писатель воспроизвел в ней атмосферу своих детских лет, вступление в жизнь того поколения, детство которого совпало с самыми юными годами нового общественного строя.
Между героем книги и автором пролегло расстояние примерно в двадцать лет (повесть была закончена в 1941 году, незадолго до войны). Эти годы были заполнены занятиями, преподаванием, путешествиями и творчеством, — при жизни Б. Олевский был известен как поэт. Он писал о гражданской войне, о великих стройках социализма, он увлекался изучением народного творчества. Стихи Олевского, человека, с самых юных лет гражданственного по своему духовному складу, были светлыми и радостными:
За все я благодарен вам, года!За боль, за веру, за открытый взор,За голову, что, знаю, никогдаЯ не склоню, чтобы принять позор!
Слова эти не были пустыми заклинаниями. Борис Олевский погиб на войне с фашистами в 1941 году, жизнь его оборвалась в тридцать два года. Незадолго до начала войны он успел закончить единственное свое крупное прозаическое произведение, которое в печати уже не увидел, — предлагаемую читателю повесть радостного сердца.
М. БлинковаЧАСТЬ I
КРАСНЫЕ ФЛАГИ
ПЕРЕД БУРЕЙ
Началось все с вишневки.
Я взобрался на шкаф и свалил бутыль с вишневкой, а в местечко пришли солдаты.
Я б ее, конечно, не свалил, если б кто-нибудь был дома, но, как на грех, никого в это время у нас не было.
Накануне вечером отец пришел за мною в хедер[1]. Никогда никто за мной не приходил, а тут вдруг пришел отец. Он был весь в муке, усталый, прямо с работы. Был он, видимо, чему-то рад, чем-то взбудоражен. Он даже не поздоровался, а сразу взял меня на руки, пригнулся у порога, чтобы не удариться головой о притолоку, и зашагал домой.
Быстро-быстро нес он меня по грязной, темной улице. А со стороны шоссе доносились голоса: там шли солдаты. Солдат я, правда, не видел. Я только слышал, как топают они в темноте, как ржут кони и громыхают повозки.
Мне стало страшно. Обхватив обеими руками отцовскую шею, я прижался к нему.
— Папа, — спросил я его, наклонившись к самому уху, — это война? Это филистимляне, папа? — Я был очень встревожен.
Отец рассердился и велел замолчать.
У самого дома он опустил меня наземь, стукнул в ставень, и мама открыла дверь.
В спальне она подала отцу письмо и тут же расплакалась. Отец сел на кровать, придвинул лампу поближе и долго вертел в руках зеленый конверт. Потом стал медленно читать вслух.