Концерт для Крысолова - Мелф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все меньше и меньше восхищения и гордости было в ее взгляде, когда она иногда приводила Ронни посмотреть, как играет его отец.
Гольдберг ничего не замечал, Ронни тоже.
А свинца становилось все больше и больше в ней. И кончилось это тем, что однажды Гольдберг, который после работы до позднего вечера обычно спал до полудня, проснулся невовремя…
Ей нужно было вставать рано, и в этот раз она тоже встала, но не направилась, как обычно, умываться — а застыла аки соляной столп. Она почему-то смотрела вниз — на свою застиранную ночную рубашку, на узкие босые ступни. У нее были неудобные туфли — раньше они были удобными, но она носила их слишком давно. В правой туфле что-то там порвалось внутри и немного мешало при ходьбе, давило в носке. Она все собиралась посмотреть, что там такое, да как-то забывала, было не до того — и только теперь поняла, как долго собиралась, наверное, с полгода, не меньше, потому что ноготь большого пальца успел искривиться и потихоньку, подло начал врастать.
Анна не замечала ничего — но сейчас вдруг увидела покрасневшую кожу и ощутила невнятную боль. И эта малюсенькая, почти незаметная боль доделала ту работу, которую начала та послесвадебная дробинка под сердцем…
Гольдберг проснулся от глухого стука. Анна лежала в обмороке возле кровати.
Он сонно, непонятливо глядел на нее — и не понимал, кто эта женщина с желтоватым лицом и синими тенями под некрашеными закрытыми глазами, и куда делась Анна — та, которую он когда-то увлек в вихрь, состоящий из Моцарта, улыбок и презрения к условностям…
Она очнулась сама.
— Я что, опаздываю?..
Надо сводить ее к врачу, подумал Гольдберг. Больше он не смог заснуть.
Вечером того же дня — Анна нашла в себе силы, чтоб после проверки тетрадей потащиться с маленьким Ронни «к папе на работу» — они снова слушали его скрипку. А поздно вечером — когда Ронни уже спал — Анна высказала свою первую и последнюю просьбу мужу.
Она попросила его уйти.
Он долго глядел на нее своими вечно затуманенными музыкой и алкоголем глазами — а потом побрел одеваться. Когда за ним тихо закрылась дверь, Анна плакала на кухне — ревела, как девчонка, дослепу, до соплей — и не заметила даже, что он ушел, не взяв с собою ничего. Даже скрипка его осталась на своем обычном месте.
Позже она часто думала, куда же он ушел — без единственной вещи, что давала оправдание его существованию на этом свете. А потом рассудила, что это, во-первых, не единственное оправдание (второе мирно сопело в своей кровати «на вырост»), а во-вторых… Гольдберг не пропадет и так. Не исключено, что по одному его кивку у скрипача Венского филармонического вдруг выпорхнет из рук его Страдивари или Амати — и отважно вылетит из окна навстречу снегопаду — и новому хозяину…
Но факт оставался фактом — о бывшем муже своем она никогда ничего не слышала.
Теперь все вечера принадлежали только ей. Может быть, ей и впрямь удастся сделать так, чтоб Ронни не повторил легкую, бездумную, волшебную, нищую судьбу отца. Обе скрипки — и большую и маленькую — она спрятала в старый шкаф.
Ронни было пять лет. Это тот возраст, когда можно задавать вопросы, но не тот, когда можно всерьез взбунтоваться против того, что жизнь изменилась. Его бунт выразился в том, что полгода он каждый вечер спрашивал «Когда мы пойдем к папе на работу?» — но свою маленькую скрипку он не искал всерьез. Только спросил, где она. «В шкафу». — «А.»
Анна удивлялась тому, что маленькие пальцы, умевшие держать короткий смычок и зажимать нужную струну, долго не могли управиться с прописью, хотя читать Ронни научился быстро. Арифметика повергала его в странное состояние — такое выражение лица Анна Гольдберг видела у одной из своих учениц, тринадцатилетней Лотты Минц, которая отличалась легкой формой умственной отсталости…
Когда Ронни пошел в школу, Анну ожидал еще один удар: ее сын, несмотря на ежевечерних Гете, Гейне и Шиллера поочередно, несмотря на ее и его адовы муки в освоении арифметики и муки чистилища в освоении грамматики, учился так себе. Ни шатко ни валко. И предпочитал проводить время, гоняя мяч во дворе и изводя вместе с приятелями хрупкого очкарика Йозефа Каца. Так и провел Ронни целых два школьных года. И Анна никак не могла бы сказать, что такие занятия и увлечения приближают его к Мюнхенскому университету.
Впрочем, стоило посмотреть правде в глаза — эта «социалистическая» школа, даже будь Ронни отличником, не приблизила б его к вышеупомянутому университету ни на дюйм. Школа была нищая, учили тут с расчетом на то, что дальше станка на крупповском заводе никто из учеников не залетит. А из учениц (собственно, в одном дряхлом здании разместились две школы — для мальчиков и для девочек) никому не светит ничего лучше хорошего замужества.
Упомянутый Йози Кац был жертвенный агнец на алтаре школьной агрессивности. Он был из хорошей — для этого квартала — семьи и ходил в школу в чистом кургузом пиджачке (впрочем, возможно, кургузым был не пиджак, а сам мальчишка, слишком нескладный для него). Воротничок его сорочки был так открахмален, что впивался в цыплячью шейку, словно испанский воротник. Йози учился лучше всех в классе, никогда не играл в школьном дворе и разговаривал только с девочками (и первой его позорной кличкой было «девчатник»). После школы Йози учил уроки, а после этого никогда не гулял на улице. Свое он получал на переменах на школьном дворе — его изводили дразнилками до тех пор, пока за него не вступался кто-нибудь из учителей.
Анна в очередной раз спешила на помощь к Йози, которого загнали в угол и пытались накормить землей — и замерла, брови ее беспомощно вздернулись: среди глумливых мальчишеских голосов, выкрикивающих «Жиденок, мамочкин жиденок!» она различила голос своего сына…
Может, мы сами виноваты, думала она. Мы всегда жили как немцы, в доме нет Торы, Гольдберг был в синагоге, наверное, один раз в жизни — на бар-мицва в 13 лет.
Вечером она сказала Ронни, чтоб он не дурил.
— Ты такой же еврей, как и он и как Мария Шварц.
Он ничего не ответил, но она прочитала в его глазах — «ну и что. Меня не обзывают жиденком. И не потому, что я сын учительницы.» Это была правда. Марию Шварц тоже жидовкой не обзывали — но потому, что просто не замечали, а стоило кому-то случайно заметить ее, как она исчезала, словно уменьшалась в размерах и выпрыгивала из поля зрения. За это ее и прозвали Блохой.
Но Анна радовалась хотя бы тому, что Ронни, хоть и не перестал гонять Йози, больше никогда не кричал «Жиденок!» Это убедило ее в том, что она все же имеет на сына какое-то педагогическое влияние.
Но настоящее влияние на Ронни имело все то, от чего его усталая мать была отгорожена тысячью заборов из чернильных каракуль. Она не бродила по улицам, она не слышала бравурного рева военных оркестров, она не замечала, как бодро топорщатся на солдатских лицах кайзеровские усы, и не мечтала, чтоб у нее завтра отросли такие же.
Анна знала, конечно, что началась война, но в ее жизни ничего не могло измениться, война не могла поймать ее на крючок и заставить корчиться на нем — мужа не было, а сын был непризывного возраста.
Ронни, взбудораженный, как и все его приятели, витал в пороховых облаках. Йози Кац был повышен в чине — теперь всякую перемену он был «русской свиньей», и его брали в плен и расстреливали бумажными катышками и горохом.
Воздух войны почему-то пах праздником, напоминал Ронни об отце — тяжкие однообразные будни растворялись в ура-патриотических настроениях, праздничными фонариками сияли молодые строгие лица новобранцев, которых увозил поезд, листовки были как конфетти. А духовые оркестры, играющие так, что даже слабенькая мальчишеская душа рвалась на поля сражений — хотя бы витать там жестоким ангелом, овевая крылышками лица, сморщенные от боли и дыма….
Ронни переполняло желание что-то свершить. Игры в войну, ввиду своей коллективности и ребячества, его не удовлетворяли. И планы приятелей «уйти на фронт» были смешны. Надо делать то, что можешь, думал Ронни.
Рев оркестров был так же праздничен, как когда-то скрипка отца.
Ронни вдруг захотелось опять поиграть на скрипке — но не на маленькой детской, он ведь уже вырос, а на большой. Играть что-нибудь такое, звонкое и зовущее в бой, маршевое, бешеное.
Мать еще не вернулась из школы, у старшеклассников было больше уроков.
Ронни открыл дверцу шкафа.
Обе скрипки лежали в футлярах, как в гробиках. Большой гроб и маленький.
Ронни вынул большой, ощущая волнение — может, почти такое же, какое ощущал Иисус, подходя к пещере с мертвым Лазарем. Встань. Вставай.