Жемчужница и песчинка - Эмилия Тайсина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первой серьезной книгой, оказавшей на меня в детстве решающее влияние, была «Легенды и мифы Древней Греции» Куна. В каком возрасте она попала мне в руки, я не знаю: родительская библиотека никогда не была закрыта для меня. Помню только (мне было пять или шесть), как любимая эта книга вдруг исчезла; видно, мама забеспокоилась, что слишком подолгу, полностью выключившись из окружающей жизни, я в оцепенении смотрю на мраморные обнаженные тела богов и героев. У мамы периодически проявляются похвальные пуританские взгляды и требования. Словом, книга исчезла из виду. Я долго ее искала, потом, догадавшись, потребовала объяснений; и вы не поверите, но без возражений «Легенды и мифы» мне вернули. Понятно, что их все я знаю наизусть, и с самого раннего времени до сегодняшнего дня никогда ни одна религия не казалась мне привлекательной, почти ничего не говоря сердцу, – кроме язычества.
Вторая книга, воспитавшая меня, – это «Жизнь и ловля пресноводных рыб» Сабанеева (однако об этой краске детства скажу позже), третья – «Гамлет». Само собой, что в промежутках были и Барто, и Чуковский, и Вера Инбер, и весь добропорядочный набор детских книг; и были рассказы о войне. Много, очень много рассказов и повестей, фильмов и песен, воспоминаний и прямых напоминаний о войне (вроде вереницы инвалидов на улицах). И вечно занятые родители. И ненавистный детский сад. Так прошло первых несколько лет.
Мои представления о жизни всегда были далеки от реалистических. Они были, правда, широкими и разносторонними: абстрактно – научными, эмоционально – театральными, атамански – волевыми, платонически – литературными, эротически – эстетскими, приключенчески – мечтательными, самоубийственно – раскаянными, истероидно – повстанческими… понимаю, понимаю, давно уже нарушено логическое правило деления: единый признак в основе классификации… так или иначе, эти мои представления о жизни и людях всегда были приподняты над действительностью, а иногда и очень высоки, и никогда – никогда они не были грязно-торгашескими, прагматическими, полезными в смысле сиюминутной употребимости в дело превращения всех мировых элементов в пищу. А это прочно отделяет меня от человеческого рода. Зато я разыгрываю много ролей, и притом с удовольствием и вполне естественно: таких ролей, которые меня и мирят, и объединяют с этим самым родом, и даже приносят и будут приносить шумный аплодисман. Любимые из них: Маленькая Разбойница, Первая Ученица, Девочка – со – скрипкой, Девочка – с – книжкой (на диване, ноги по – турецки, в руке кусок хлеба или сыра, уткнулась и ничего не слышит); еще Путешественник (героический смысл), Странник (философский смысл), Вечный жид… о, виноват, это не про меня. В детском саду – Наша надежда, в английской школе – подвергнутый почти тотальному остракизму мальчишка с ломким низким голосом, вечно в спортивных штанах и почему-то с косичками. (Как они мне осточертели к сорока годам!) В институте – Интеллектуал. В аспирантуре – философски подозрительный Объективист и Критик, а параллельно – кажется, Гимназистка и Маленькая Мама. К настоящему времени отрепетированы и вросли в тело Проповедник (и Исповедник), Человек Долга и Матушка Кураж. И ее дети. И еще Классный Лектор.
Мама, впрочем, как звала, так и зовет меня Строптивицей и Поперечно – полосатым Неслухом. (Но эта моя черта давно в прошлом). А в архивах КГБ сохранились еще два такие определения: Татарский Буржуазный Националист и Связь с Иностранцами. О, дона Анна, молва, должно быть, не совсем неправа, на совести усталой много зла, быть может, тяготеет… Самой-то мне хотелось бы следующих двух определений: Философ – стоик и Поэт – лирик. Да разве наша почтеннейшая, она же презреннейшая публика догадается! А ведь она и присваивает определения.
* * *Другая сторона медали, наградившей мое неосознанно доблестное детство, выглядит так.
Старый наш монастырский дворик и вырождавшийся так называемый «сад» за толстым монастырским зданием, где деревья росли только по периметру, а в середине убитой и затоптанной площадки всегда играли в волейбол папины студенты, – а также наша улица, круто сбегавшая к подножью кремлевского холма, окрестные переулки, заборы, табачная фабрика по соседству и берег Казанки – знали немало наших похождений. Дело в том, что до полных тринадцати лет я была атаманом небольшой ватаги мальчишек всех возрастов и к обязанностям своим относилась весьма ревностно. У нас во дворе больше не было девочек, если не считать какой-то золотушной Галии из нижнего этажа, от которой я, кажется, не слышала за жизнь ни одного слова, и моей сестры, почти семью годами младше меня, которой в боевой мужской обстановке делать было решительно нечего: она была болезненная, тихая, миловидная и нежная. Мама ежедневно втолковывала мне, что сестре нужен щадящий режим. Дома я еще играла с ней, но во дворе потребен был иной темперамент и стиль.
Насколько я помню, у меня рано проявилась склонность к играм – спектаклям (мы часто разыгрывали, по моей постановке, фантастические повести, например, «Гриаду» А. Колпакова; жанр тогда только-только складывался), к быстрому бегу, долгому плаванию и драке. Собственно, мы были в состоянии перманентной войны с «табачниками», т. е. с соседним двором. Хорошо зная, чем кончаются мои уличные игры, мама дальновидно надевала мне на платьице фартучек и по вечерам, сердясь, отстирывала с него немыслимую грязь и кровавые пятна, потому что платьиц у меня было, кажется, всего два: какое-то синее и клетчато – оранжевое. Однажды мама рассердилась и испугалась по – настоящему, когда я явилась с надорванным левым ухом (шрам могу предъявить и сегодня), а наутро должен был состояться экзамен «по специальности», т. е. наиважнейший, в музыкальной школе. Мамина тетя – медик с запоздалой тревогой заподозрила столбняк; но делать глядя на ночь все равно было нечего; меня перебинтовали, а назавтра на экзамене я в первый и единственный раз в жизни получила «три». (За мной была еще такая слава, что на сцене я «собираюсь» и «не подвожу»). Полуживую маму успокаивала милейшая Наталия Адольфовна: «Ну что Вы, не расстраивайтесь так, это лишь горестная случайность; и как могло быть иначе? Что она может услышать одним ухом?!» А я просто плохо сыграла.
Мама вообще самым болезненным образом относилась к моим оценкам: само собой подразумевалось, что я должна быть лучше всех. Не будь этого обстоятельства, мое детство можно было бы назвать счастливым. Папа же никогда в такой мере не разжигал во мне честолюбие, хотя всю жизнь пребывал в безмятежной уверенности, что его дочь обязательно поступит как правильно, будет молодец и всех победит.
Папа – человек невероятно деликатной и тонкой души, любящий красоту во всех ее проявлениях, с содроганием отвращения относящийся ко всему вульгарному и грубому; он также методичен, обладает пристрастием к миниатюре, физически очень вынослив и терпелив, – и храбр в наивысшей степени. Интуитивно все это ощущая, в детстве я, говорят, аттестовала его так: «Папа, ты – охотник».
Мама: в маме много от хирурга. Она мастер меткого, короткого, чаще всего смешного рассказа (я бы сказала, чеховского, если бы мама любила Чехова). Мама почти мгновенно ухватывает явление прямо за сущность и победоносно держит; она пишет сразу набело, понимает шесть – семь языков, на английском говорит как на родном, тон имеет властно – доброжелательный, красиво поет, широчайше эрудирована, не любит попадать в смешное положение, но спартански – безжалостно может высмеивать себя сама. Много лет она находилась на командирской, полковничьей должности в крупном военном вузе, но это для нее совсем не предел: она могла бы свободно быть ректором, выдающимся дипломатом, главой небольшого государства. Или большого.
Мамину карьеру сгубили мы, дети. Мы болели, умирали, голосили, требовали внимания, а вы понимаете, что было такое раздобыть кружку молока через пять – шесть лет после войны? У меня был рахит, у сестры – порок сердца; она к тому же родилась почти без кожи, ее, я помню, держали чуть не в ваннах с синтомициновой эмульсией… А две другие сестры умерли в младенчестве. И как еще они умирали… Словом, в мире нет ни одного места, которое меньше подходило бы моей маме, чем детская, кроме кухни. Но, как мисс Офелия, вооружившись чувством долга, мама пошла вперед по выбранной стезе, включавшей роли хозяйки, жены, прислуги, медсестры, домашнего учителя, кухарки и горничной, эт сэтэра. Из всей нашей семьи мама больше всех способна на самопожертвование, и она его совершила. И совершает, ибо существуют не только дети, но и внуки, и зятья, – и все мы эту жертву без зазрения (а хоть бы и с зазрением, что это меняет!) – приняли и принимаем ежедневно. Mea culpa. Mea maxima culpa, mama!
Ибо мое первое замужество и было тем потрясением основ нашего бытия, которое положило начало цепи трагедий в семье. До него у нас с мамой было много прекрасных, радостных дней, полных смеха и смысла. Были два или три сезона, когда мы с ней знали буквально все театральные постановки в городе. Были переводы с древних языков: представьте, что я в восьмом классе сделала поэтический перевод гимна Кэдмона – как вам? А как вам то, что в свое время мама, будучи едва старше, сделала перевод Евангелия от Матфея с готского языка? (В детях гениев природа отдыхает, возможно, мудро припомните вы. А тогда как вам то, что мой младший сын безо всякой помпы переводит сейчас Lord of the Rings?)