Прожитые и непрожитые годы - Вардгес Петросян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кероб!
– Ага…
– Как учатся дети?
– У-учатся…
– Как, я спрашиваю?
– Чего там, учатся. Посплю малость, а то он сейчас придег.
Кероб закрыл глаза, сделавшись еще более похожим на египетского фараона.
– Кероб, слышишь?
– Ну, чего тебе? Не мешай, он сейчас придет.
– Сердитый он очень.
– Мне-то что.
«Этот Левон неплохой парень, – думал Кероб. – Всегда за руку здоровается и не интересуется, на что я содержу детей. Кому какое дело, все равно никто ничем не поможет». Сквозь сон он вдруг подумал о том, что в машине масла осталось всего ничего, а им еще по всему городу гонять в поисках мацуна.
Любопытно, – вчера, выкроив время, немного вздремнул, но вдруг как вскочит: внук Араик, сын старшей дочери, ухватил его за нос и пытался влить в рот воды. «Ты что, Араик, сдурел?» – «А дедушке надо лекарство пить». Как-то малец заприметил, как пьет дед лекарство, и вот… Все очень смеялись, а внук удивленно таращил глазёнки: разве он что-то сделал не так?
– Левон?
– А?
– Чего не женишься?
– Кому это нужно?
– Внуки у тебя будут.
– Внуки? – Левон оживился. – Так сразу и внуки?
– Почему сразу? – спокойно заметил Кероб. – Сначала пойдут дети, потом внуки.
Темнота сгущалась, окна типографии светились ярче, словно глаза– больного' с высокой температурой. На стеклах все еще виднелись следы от марли, которой накрест заклеивали окна в войну. Хороший был клей, думал Левон, не отмылся до сих пор: хотя неизвестно, хороший или нет, ведь Ереван-то не бомбили. Кероб уже спал сидя, уронив руку на руль.
– Молодец, что подождал, – сказал редактор, открывая дверцу и садясь в машину. – Поехали.
Кероб даже не открыл глаз. У него лишь дрогнула правая нога, пальцы царапнули руль. Дорогу он знал наизусть, казалось, мозг и зрение участия в движении не принимали. И было неясно, кто больше машина, он или автомобиль. Левон взглянул на часы – ровно одиннадцать.
– О мацуне забудь думать. – В неслужебное время Левон говорил редактору «ты».
– Тот магазин, что рядом с оперой, закрывается в одиннадцать. Устал я. И виноват в этом не кто иной, как ты.
– Я?
– Если бы не ты со своим врачом, давно бы я достал мацун.
Левон глядел на усталый профиль редактора и видел в темноте один его глаз. Красная линия под глазом казалась сейчас черной, словно карандашом проведенной. Профиль, как карандашный набросок, нетрудно стереть резинкой, а потом внести поправки и дополнения. Но Левон отогнал этот образ, ему больше нравился тот, недавний редактор с красным карандашом в руках и блеском мысли в глазах. Теперь же он был как немолодая дама, снявшая корсет, отчего формы ее расплылись. Слабые мужчины, как и сильные женщины, ему не нравились.
– Мой врач человек порядочный, – сухо произнес Левон. Ему хотелось растормошить редактора, вывести из сонного оцепенения, пусть бы снова заорал, расшумелся.
– Не спорю, – проговорил редактор, – не спорю.
– Тогда зачем же ты зарезал мою статью, а?
– Э! – Редактор махнул рукой.
В машине, на улице, в мире не было темно. Темноты не бывает. Ее выдумали люди, чтобы скрывать свои слабости, вину, выражение глаз и еще тысячи разных вещей. Левон вдруг сбросил усталость, владевшую им целый день, его обуял дух борьбы. Но подле него сидел слабый человек. Ему стало скучно, он зевнул.
– Хороша ночка, а?
– Не обижайся, – сказал редактор, – ты же знаешь, как я тебя люблю.
– Куда приятнее было бы услышать эти слова, скажем, от Сусан.
– А статья у тебя была неплохая, – продолжал редактор, – особенно конец.
– Так, труха одна, – сказал Левон, – и начало, и конец, обыкновенная шелуха. А ты-то думал, мне написанного жалко?
В магазине мацуна не оказалось. Редактор окончательно превратился в карандашный силуэт Й уснул в углу машины. В карман его плаща был засунут завтрашний номер газеты…
2
Машина остановилась у подъезда.
– Пошли, – предложил Левон, – посидим.
– Нет, не могу.
– Всего полчасика. Коньяк есть, французский.
– Какой, говоришь?
– Французский. С Наполеоном на этикетке.
– При чем тут Наполеон? А правда, пойти, что ли?…
– Можешь позвонить и сказать, что газета задерживается и мы ждем нового материала.
Редактор одной ногой уже ступил на тротуар.
– Разве что на полчаса…
– У меня всего одна бутылка, и закусить нечем. Минуточку…
Подойдя к прибитому на стене почтовому ящику, он опустил в щель конверты.
– Пошли.
Первую рюмку опрокинули молча.
– Хороший коньяк, – сказал редактор. – Что это были за письма?
– Наш класс собирается. Через неделю.
– Милое дело.
– Что, коньяк?
– Нет, то, что хотите собраться. Из нашего класса в живых осталось четверо. В сорок первом подвели итог. – Не глядя на Левона, он выпил еще стопку. – А девчонки теперь стали бабушками, с кем тут будешь собираться?
Левон ощутил грусть собеседника. Человек редко ощущает грусть другого. Но теперь он ее разглядел. Этому человеку ведь тоже когда-то было шестнадцать. И ему было. Сейчас ему самому тридцать три. Редактору тоже было в свое время тридцать три. А теперь ему сорок два. Левону еще никогда не было сорок два. И кто знает, будет ли?
– …Ты так и не позвонил Арме.
– Ничего, – редактор махнул рукой, – сойдет.
– И мацун не купил.
– Ладно, – на этот раз в его голосе слышалось недовольство, – пустяки.
Выпили еще по одной, редактор – залпом, а Левон – глотками.
– Очень уж маленькая у тебя комната.
– Возможно, – сказал Левой. – Хочешь, девушек позову? Выпьем, поболтаем, а?
Лицо редактора выразило удивление.
«Девушки? – подумал редактор. – Наверное, молодые, красивые. Ох, хорошо! Придут, заполнят комнату своими глазами и смехом, забудешь и типографию, и жену, и мацун, который не удалось достать».
– Ты что, рехнулся? – сказал он вслух. – За кого меня принимаешь?
– Не настаиваю, – возразил Левон. – А с девушками можно и беседовать или, скажем, звезды считать. Не обязательно то, что ты подумал.
– А что я подумал?
– Не знаю. Я не Вольф Мессинг, мыслей не разгадываю. Налить тебе еще?
Редактор опять одним духом опорожнил рюмку. Левон посмотрел на этикетку, где был нарисован Наполеон. Вот уж не пришло бы императору в голову, что он окажется на этикетке от коньяка.
Несколько дней назад Левон ездил в деревню, он увидел, что старое кладбище было перепахано. Осталось всего несколько могильных плит, отдельные островки. В детстве они играли здесь в прятки, было много плит, и простых, и роскошных, со стершимися буквами. А теперь кладбище перепахали, посадят, должно быть, фасоль и капусту. А может, картошку? Тогда ему было тоскливо и грустно смотреть на эти камни, но теперь он понял, что невеселые эти мысли относились не к перерытому кладбищу, а к детству. Значит, много с тех пор воды утекло, раз и кладбище перепахали… А Наполеон-то Бонапарт улыбается с наклейки.
– Ты не обиделся? – спросил редактор. – Где достал коньяк? Мировой!
– Приятель прислал из Парижа, – сказал Левон. В Париже у него и в самом деле был друг, который когда-то прислал коньяк. Только тот коньяк давным-давно выпит, а в бутылку он налил армянский, «три звездочки». Левой с нескрываемой тоской посмотрел на его пустую рюмку. – Так ничего, говоришь?
– Да, отличный. А все же ты обиделся.
– Нет, что ты, просто вспомнил кое-что. Понимаешь, в нашей деревне старое кладбище перепахали.
– Перепахали?
– Угу… Земля там хорошая, а потом ведь кладбище заброшенное. Кто помнил его, давно перемерли.
– Грустные вещи говоришь. – Редактор глубже ушел в кресло, втянул в себя папиросный дым и надолго замолчал.
Левой кинул взгляд на часы, включил приемник.
– Послушаем, как наши сыграли в Киеве.
Радио сообщило, что на севере страны дуют ветры – от слабого до умеренного.
– Эх, пропустили передачу!
Редактор все еще размышлял о кладбище, которое перепахали. Когда-нибудь вскопают и его могилу, почем знать? Он одну за другой осушил две рюмки, приятно захмелел, все вопросы отошли в сторону.
– Ты меня не понимаешь, – обратился он к Левону, – называешься писателем, а не чувствуешь, – он был. почти пьян, – по-твоему, я… Не понимаешь, что я войну прошел, многое перевидал, многое…
Назревало самое нежелательное. Теперь надо ждать, что он начнет по пуговке расстегиваться, распахнет свою душу. Поэтому Левон поспешно сказал:
– Еще по рюмочке? Коньяк-то есть?
– Не знаю… Тут на донышке что-то осталось… А людей надо изучать вон как, со всех сторон. – Одну пуговицу он уже расстегнул. – Ты думаешь, я сухарь, ничем меня не проймешь? Считаешь, что я добро от зла не отличаю, трус, да?… А ну, поставь себя на мое место… Что скажешь, а?
Левон ничего не сказал.
– Ты не обижайся, – попросил редактор.
Левон заявил, что не обижается.