Ирония фарта - Антон Тарасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаешь, дорогая моя, папа имел в виду, что если бы у него не было нас с тобой, то, возможно, он стал бы знаменитым художником.
— Так это же хорошо, правда?
— Что хорошо?
— Быть знаменитым художником.
— Не знаю, дорогая, не знаю…
— Почему не знаешь? Ведь тогда у него было бы много денег, и он бы смог купить себе новый мольберт и новые рамы…
— Глупая ты еще, — Анастасия гладила кончики косичек дочери. — Такая глупая.
— Я не глупая!
— Нет, глупая. Ну, посуди сама. Был бы у папы новый мольберт. И денег бы было много-много. И что? У него бы не было нас с тобой. Никто бы не готовил его любимые голубцы, не проливал бы краски на ковер, не мешал бы работать по выходным…
— …А он сам всегда начинает меня щекотать, я пугаюсь и случайно проливаю краски.
В дверях послышались шаги. В кухню вошел Сергей, подошел к плите и потянулся к чайнику.
— Ну что, мои принцессы, бегите смотреть!
Натали особенно любила моменты, когда папа заканчивал очередную работу, картину или просто небольшой рисунок. Перед этим проходили томительные часы ожидания, когда он наносил последние штрихи, мысленно оценивая, получилось ли то, что он задумывал, или требуется снова и снова доводить полотно до совершенства. Наконец, когда все Сергея устраивало, он говорил: «Прошу на вернисаж».
Натали бежала наверх, в мастерскую, иногда опрокидывая на своем пути этюдники или даже стулья, чтобы своими глазами увидеть то, что сотворил ее папа.
— Ура, я первая, — кричала Натали.
— Первая, первая, только не надо так орать, — просила Анастасия, поднявшись следом и на ходу вытирая руки кухонным полотенцем.
Через несколько минут в комнату, превращенную в небольшую мастерскую, заходил Сергей, держа в руках чашку чая.
— Нравится?
— Ага, — Натали то подходила к картине поближе, то отходила от нее.
На этот раз на небольшом полотне были изображены цветы, обычные полевые цветы. Казалось, что можно протянуть руку и собрать букет.
— А я видела такие цветы у озера. Помнишь, мы там сидели в траве и смотрели на стрекоз? Ты для меня это нарисовал? — спросила Натали, почти уткнувшись в картину носом.
— Нарисовал для тебя, конечно для тебя, мое золотце.
— Значит, эта картина моя?
— Картина твоя только сегодня. Завтра я ее унесу, — отрезал Сергей.
— Ну, пап…
— Натали, ты уже большая и должна все понимать. Месяц назад к нам приезжал дядя, помнишь? Ты с ним смотрела картины. Так вот, он эту картину уже купил, — сказал Сергей и отхлебнул чаю.
— Как он ее купил, если она здесь? — искренне удивилась Натали.
— Вот так и купил. Рассказал, что должно быть изображено на картине, какого примерно она должна быть размера, заплатил мне за нее. Завтра я заберу ее и отнесу ему, — спокойно объяснил Сергей, допивая чай.
— Это нечестно, это мои цветы.
— Натали, не капризничай. Цветы твои, а картина — того дяди, — Анастасия не любила, когда ее дочь расстраивается, тем более по пустякам.
— Знаешь, — обратился к жене Сергей, — если этому странному типу понравится работа, то он закажет еще, так, гляди, и заработаю немного.
— Ты постарайся, очень прошу тебя, в сентябре фрукты начнутся, Натали надо хорошо кушать, чтобы не болеть потом зимой. А у меня зарплата только в октябре, — Анастасия старалась в такие приятные минуты не говорить о серьезных вещах, а поэтому перевела разговор.
— А ты мне покажешь, где растут эти самые цветы?
— Покажу, мама.
— Собирайся, идем. Мы соберем их и засушим, и эти цветы будут с тобой всегда.
— Даже зимой не завянут? — удивленно спросила Натали.
— Даже зимой, милая.
Они быстро собрались и пошли к озеру, где на больших лужайках за дорогой были заросли чертополоха, дикой гвоздики и лютиков. А отец Натали, оставшись дома в тишине, спокойно пил чай и грунтовал холст под новую картину. Шло лето 1995 года.
2
Родители Натали часто уезжали вместе по делам, иногда отправлялись к кому-нибудь в гости. И тогда Натали оставалась вместе с дядей, братом мамы. В отличие от Анастасии Рудольф был беспокойным, неуравновешенным человеком, не любил детей, да и к сестре подчас относился крайне пренебрежительно. Однако Анастасия всерьез считала, что родственников не выбирают, что они такие, какие есть, и точка. Рудольф недолюбливал Натали, и она отвечала ему тем же: не то, чтобы она хулиганила, нет. Как все воспитанные девочки она старалась лишний раз с ним ни о чем не говорить. Просто заниматься своими делами, играть с куклами, рисовать, смотреть телевизор и не обращать на присутствие в доме дяди ровным счетом никакого внимания.
Рудольфа бесило такое отношение. Он ревновал Анастасию к ее дочери, считая, что сестра чересчур ее балует, а Сергей слишком мягок в воспитании. Иногда на Рудольфа нападала тоска, и он мог сидеть часами, глядя в одну точку и молчать. Бывало, что Рудольф сначала сидел где-нибудь в комнате, разглядывая картины и рисунки, развешенные на стенах, а потом вдруг ни с того, ни с чего вскакивал, начинал бегать по дому и на всех кричать. Однажды в порыве ярости он бросил в Анастасию маленьким графином, стоявшим на этажерке.
— Зачем ты так? — спросила его Анастасия. — Разбил такую красивую вещь.
— Это тебе, так, вот, — пробурчал Рудольф. — Знать будешь.
Анастасия, молча, собрала осколки, а через полчаса Рудольф уже, как ни в чем не бывало сидел на кухне, помогал чистить картошку и рассказывал какую-то смешную историю.
Как ни странно, Сергей тоже старался не обращать внимания на Рудольфа: его более заботило творчество, как он любил шутить, поставленное на коммерческие рельсы. За последнее время он продал несколько картин, и были еще заказы, что при тотальном безденежье, инфляции и прочих малоприятных факторах действительно спасало. Тем более, платили очень даже неплохо. К тому же, Сергей не хотел ссориться с Рудольфом из-за жены. Понимая, что Анастасия любит Рудольфа как брата, Сергей боялся сделать больно, прежде всего, именно ей.
С тех пор, как Натали стала ходить в музыкальную школу, многое изменилось. Она как будто стала спокойнее, но за этим спокойствием скрывалось что-то, что происходило у нее внутри, и было доступно и понятно только ей самой. Для окружающих все это выражалось в том, что Натали вдруг поднимала крышку пианино и начинала наигрывать нечто странное, затем, раз за разом, превращавшееся в отдельные музыкальные фрагменты.
— Тише, тише, не бей так по клавишам, и сядь прямо, — говорила Анастасия в таких случаях, — и вообще, может, порепетируешь этюды?
— Мама, потом, я сейчас играю другое, — серьезно отвечала Натали.
Анастасия не вмешивалась. Спустя некоторое время из комнаты начинали сначала неуверенно, а затем тверже и тверже звучать монотонные этюды из Баха или даже развеселые пьесы Якушенко. Натали всегда стремилась заглянуть немного вперед.
— Милая, по-моему, тебе рано пока это играть.
— Мне нравится, мама. Вот послушай, — и Натали, неуверенно перебирая пальцами, пыталась сыграть что-то интересное на ее взгляд.
Рудольф терпеть не мог моменты, когда Натали садилась за инструмент. Казалось, что вот-вот он сорвется, подбежит, оттолкнет девочку от пианино — и разобьет его вдребезги. С такой ненавистью он наблюдал за Натали, что она отворачивалась и старалась не смотреть на него совсем, а из комнаты выходила боком, тихо-тихо.
Однако Рудольф был сдержан только тогда, когда в доме были родители Натали. Стоило им отлучиться или уехать — и всякие черты спокойствия и взвешенности исчезали с лица Рудольфа. Он не любил оставаться с Натали.
— Снова ты, снова играть с тобой, снова, — Рудольф терял над собой контроль, особенно когда по телевизору не было ничего интересного.
Так и произошло в тот самый раз. Родители уехали, а Натали осталась с Рудольфом в доме. За окном было пасмурно и холодно, снег едва скрашивал пустынный пейзаж за окном — потерявшие листву деревья и еще совсем недавно зеленые полянки. Это было ее первое осознанное воспоминание о жизни, несправедливо страшное, но первое.
Мое первое воспоминание о жизни. Шла зима. Родители куда-то уехали, оставили меня с дядей Рудольфом. Я плохо помню, что произошло. С ним мне всегда было страшно. Даже не столько страшно, сколько просто не по себе. Я сидела в комнате, не помню, что в этот момент делала. Он вдруг вбежал в комнату и сказал что-то вроде: «Сейчас отомщу тебе». Он схватил меня и начал раздевать. Потом прислонил меня к стене — и я почувствовала страшную боль. Он был во мне. Он насиловал меня. Я дико кричала, плакала. Боль разливалась по телу. Я не чувствовала ног. «Кричи, сука, кричи», — говорил дядя Рудольф, кряхтел и тяжело дышал. Все продолжалось минут десять, может, пятнадцать. У меня все болело. Я лежала на кровати лицом вниз и плакала. «Никто тебя не услышит, сука, а ты получила свое, давно нарывалась». Дяде Рудольфу явно было смешно. Потом он ушел в другую комнату, и я осталась одна. Захотелось в туалет. Терпя боль, я сползла с кровати. Уже в туалете я поняла, что у меня кровь. Я испугалась и заплакала снова, как будто это чем-то могло помочь. Ближе к вечеру, незадолго до возвращения родителей, дядя подошел ко мне и сказал, чтобы я не смела ничего никому болтать, иначе он со мной разберется. Мама спрашивала у меня, почему я такая заплаканная, а я ничего не могла ответить, только снова начинала плакать.