Три богатыря - Светлана Шенбрунн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Марлинскому принадлежит ряд критических работ, направленных против классицизма, — сообщала энциклопедия. — До 1825 написал несколько романов в духе романтизма. Совместно с К. Ф. Рылеевым издавал альманах „Полярная звезда“ (1823–25). В ссылке опубликовал несколько т. н. светских повестей („Испытание“, 1830, „Фрегат „Надежда““…»
Вот-вот: «Фрегат „Надежда“». Читала.
«…После 1825 поэзии Бестужева свойственны мотивы обреченности, трагического одиночества и разочарования („Сон“, „К облаку“ и др.).»
Трагического одиночества и разочарования… Да уж… В двадцать восемь лет был приговорен к смертной казни. Эдуард Кузнецов тоже был приговорен к смертной казни — в тридцать один год, — и за то же преступное стремление к свободе. Россия — шрам на всю жизнь… Держать и не пущать.
Раз в три-четыре месяца дама в темном блестящем халате открывала мне дверь — дубовую, а не стальную, как заведено теперь, — произносила сухо и отстраненно: «Подождите», — и исчезала в узком коридорчике. Я рассматривала корешки художественных альбомов, потом заходила в кабинет, доктор Пумпянский оживлялся и не упускал возможности продолжить свой рассказ.
— Из Антибесского перевели в Особый лагерный пункт — Инвалидное. Это Магаданский край. А в начале сорок второго, в марте, приходит вдруг — да, в лагерях все случается вдруг, — приходит с воли запрос на врача, и определяют меня на поселение. Старинное село Сеймчан (я запомнила название, потому что оно состояло из двух слов: «сейм» и «чан». «Сейм» как раз подходит для поляка). Оказалось, врач местной больницы мобилизован, и есть приказ заменить ушедших на фронт медиками из числа заключенных. Доставили под конвоем — наверно, чтобы не сбежал, — и поселили в избушке отсутствующего коллеги. Тот бобылем жил, жена померла, а сын еще до войны в Новосибирск уехал. А в избушке печь, дрова в изобилии, старуха соседка предлагает свои услуги — помогать по хозяйству, и опять-таки библиотека.
— Предшественник мой, судя по всему, был большой книгочей. А что и делать в таких краях, как не книги читать? Французских романов, правда, не держал, зато русских насобирал в изобилии. Чего только не было! Гаршин и Белинский, Вересаев и Герцен, Достоевский и Короленко, «В горах» Мамина-Сибиряка и «Плавание на корвете „Витязь“» Миклухо-Маклая, поэты — начиная от Батюшкова и Пушкина и кончая Блоком. И все это — в мое личное пользование. Что называется — кому война, а кому мать родна.
Он говорил бы и дальше, но тут появилась внучка — миленькая среднего роста израильтяночка. Торопливо постучалась и тут же без всяких церемоний впорхнула в кабинет. Поцеловала дедушку и изложила свою просьбу: деньги нужны, очень, деда, нужны денежки. Доктор поднялся, выдвинул крошечный ящичек стоящего в углу за гинекологическим креслом бюро, протянул ей несколько бумажек, она еще раз чмокнула его в щечку и выскользнула из кабинета, объяснив, что спешит пообщаться с бабушкой.
— Студентка Иерусалимского университета, — улыбнулся доктор. — Сын в Тель-Авиве живет, а она пожелала учиться тут. Психологию изучает.
Я уже заметила, что большинство девушек из состоятельных израильских семей изучают либо психологию, либо социологию. Как видно, чтобы не слишком загружать голову скучными точными науками, но при этом быть невестами с высшим образованием.
— Извините, я вас задержал, — спохватился доктор.
Дальнейший рассказ про безрадостные российские приключения был отложен.
Бабушка вскоре скончалась. Я так и не узнала, была ли ее смерть внезапной или явилась результатом какой-то затяжной болезни.
Дверь мне открыла другая женщина, гораздо более приветливая, но тоже не слишком разговорчивая. Очевидно, прислуга.
Несколько месяцев доктор Пумпянский был настолько подавлен своим горем, что не пускался ни в какие воспоминания.
— Расстояние от Варшавы до Магадана более одиннадцати тысяч километров, — говорил он затем, уже слегка оправившись от своей потери. — Расстояние — это, знаете, тоже важный фактор. Как будто находишься на другой планете, ничем уже не связан со своим прошлым. Прежняя жизнь начинает казаться странной прекрасной выдумкой. И надежда на возвращение угасает, утопает в больничных буднях. Теплая изба, книги — вот и благополучие. Дай бог, чтобы так и продолжалось. Уверенности, конечно, никакой. В любой момент могут сделать с тобой все, что им заблагорассудится.
Постепенно я начала чувствовать, что все эти нескончаемые разговоры затеваются просто для того, чтобы подольше задерживать меня в кабинете и не оставаться в четырех стенах наедине с грустными мыслями.
Не стало хозяйки в блестящем халате, и квартира на глазах тускнела. Казалось бы, ничего не изменилось — те же диваны, та же решетка на окне, те же альбомы на стеллажах, но угрюмая печаль и тяжкое холодное уныние ощутимо расползались вокруг. Зябкое, вязкое уныние удивительным образом материализовалось и обрастало грязными лохмотьями плоти. Вирус тлена и распада захватывал недавно еще такую чистенькую и ухоженную квартиру. Все пространство торопливо ветшало, покрывалось трещинами и густой сетью паутины. Прорастало невидимыми, но бурно множащимися скользкими водорослями.
Я продолжала навещать доктора. Грех было бы покинуть его в полном забвении и одиночестве.
— Конечно, если абстрагироваться от собственных мытарств, лагерный опыт чрезвычайно полезен, — объявил он. — Наблюдаешь жизнь в ее наивысшем накале. А какие люди неожиданно оказываются рядом!
Он назвал несколько имен.
— О них легенды ходили. Да… Дмитрий Мирский, вы, наверно, слышали. Значительная фигура. Сын министра внутренних дел Российской империи Святополка-Мирского. Добровольно вернулся в Советский Союз. Я тоже добровольно перешел границу, но у меня за спиной был Гитлер. А у него демократическая Европа. Трудно понять такое решение. Сменовеховцы. Удивительно: мыслители, философы, и не понимали простейших вещей. Нет, я его уже не застал, он умер до моего прибытия в Славград, но сохранились еще несколько человек, которые помнили его. Знаете, непонятно все-таки, зачем советским властителям потребовалось уничтожать известного деятеля, который перешел на их сторону и мог увлечь за собой других. Какая-то необъяснимая кровожадность… — он, видимо, заметил тоску в моих глазах и произнес виновато: — Я надоел вам своими рассуждениями.
— Нет, что вы, — возразила я, — это все очень интересно.
— Да… — он покачал головой, с усилием поднялся со стула. — Жизнь вообще интересная штука.
— В котором часу можно зайти к вам в следующую среду? — спросила я.
— В любое время, — ответил он с усмешкой. — Никто, кроме вас, больше не ходит сюда.
Действительно, трудно было не заметить, что прочие пациентки постепенно оставили доктора Пумпянского. Бежали с тонущего корабля. Хотя со своими обязанностями врача он по-прежнему добросовестно справлялся.
— Что ж, жаловаться не приходится, — размышлял он, очнувшись при моем появлении от каких-то своих видений. — Пожил достаточно долго, семьдесят с лишним лет небо коптил, оставляю после себя сына и внучку, и даже, не побоюсь сказать, какими-то неисповедимыми путями оказался причастен абсолютно невероятному историческому процессу: возрождению Израиля. Можно смеяться над этим, а можно и порадоваться за грядущие поколения. Своя страна — это, согласитесь, великое достижение. Вы тоже так считаете? Да, свой клочок земли… А ведь был момент, когда моя жизнь буквально висела на волоске, — он бросил на меня вдруг ясный, задиристый взгляд.
Я приготовилась выслушать какой-то особенно важный эпизод его заточения в ненавистном СССР, но рассказ превзошел мои ожидания.
— Когда я уже вполне освоился со своим новым положением руководителя местной больнички — инвалид фельдшер был под моим началом, пожилая и очень опытная акушерка, две медсестрички, так сказать, ускоренного военного выпуска прошли трехмесячные курсы… Всяческое уважение имел со стороны и больных, и персонала… И вдруг совершенно непредвиденное событие: поступает к нам баба из соседнего колхоза и — извольте радоваться! — благополучно разрешается от бремени тройней. Да, три мальчика. Вы знаете, какова вероятность рождения тройни? Примерно один случай к восьми тысячам беременностей. И этот единственный случай выпадает именно мне. А на дворе, повторяю, сорок второй год. Декабрь месяц. Сталинградская битва в разгаре, ничего еще не решено. До победы два с половиной года. Акушерка наша, Полина Степановна, начинает бить тревогу — у матери не хватает молока выкормить тройню. И с этой своей заботой она кидается во все инстанции, досаждает местным руководителям. Те, понятное дело, только руками разводят. А тут как на грех подворачивается ей корреспондент областной газетенки — шут его знает, какими ветрами занесло его в наш район, — малый оказался сообразительный, учуял, какую выгоду можно извлечь из этого события. Настрочил статейку: «Три богатыря! В те дни, когда наши доблестные воины мужественно сражаются в Сталинграде с фашистами, глубокий тыл готовит им подкрепление». Что-то в этом роде. Всяческая чушь. И по следам этой паршивой писульки начинается форменная свистопляска. Больница наша превращается в проходной двор, принимаем высоких гостей, шлют фотокорреспондента из области, дальше — больше, из самой Москвы, готовится очерк не то в «Работнице», не то в «Крестьянке», скорее всего, в обеих. Чуть ли уже не в ранг генералов возвели младенцев. Начальство торопится сфотографироваться с новорожденными и матерью-героиней, колхоз выделяет заслуженной роженице корову для пропитания потомства, я что ни день даю интервью, больные позабыты и заброшены, и тут, вы понимаете, меня охватывает ощущение неизбежного, неотвратимого конца. Не знаю, приходилось ли вам переживать нечто подобное: рассудок отключается, действует один голый инстинкт.