Равнение «под-одно» - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти известия являются наряду с известиями об опустошительной смертности и об отхожих промыслах. Смертность опустошает, отхожие промыслы опустошают, земель остается много пустых, – зачем же еще искать этих земель за тысячи верст? На этот раз оказывается, что переселяются от густоты… Как так? Люди мрут, как мухи, санитарные и гигиенические условия безбожны – и вдруг оказывается какая-то густота? Но густота налицо. Сведения, доставленные из достоверных источников, удостоверяют, что рождаемость превышает смертность: так, за десятилетний период времени в такой-то местности умерло 7 человек, а родилось 127 – в такой-то никто не умер, а народилось видимо-невидимо… В конце концов за десятилетний период времени густота населения увеличилась до такой степени, что на каждую действительную, а не ревизскую, душу нехватает и по 1/4 десятины во всех трех полях, и вот этот-то излишек населения, в полном смысле слова обреченный на голодную смерть дома, и ищет новых мест… откуда же, спрашивает читатель, нищих явилось сто подвод, на которых они проехали через город, как сообщает корреспондент? Если им самим нечем было прокормиться, то как же могли они приобрести скотину, телеги и т. д.? Наконец, чтобы быть кое-как сытым в течение полугода, необходимого на дорогу до Тобольской или Томской губернии, и то необходимо иметь средства не маленькие… Но положим, что у них нет никаких средств, что они нищие, – какая же польза нищему тащиться за 3–4 тысячи верст, из знакомых мест в незнакомые? Ведь в Томской губернии если ему и дадут землю, то избу, лошадь и множество хозяйственных принадлежностей, необходимых для того, чтобы земля кормила человека, он должен купить. На что же, на какие средства он купит? Посмотрите вот на нищего, который у вас под окном просит милостыню, – много ли вы сделаете ему пользы, если возьмете его в том виде, как он есть, да на собственные средства перенесете куда-нибудь, тысяч за шесть верст, в самую благорастворенную природу, – много ли ему от этого будет лучше?..
Нет, думает читатель, есть и тут, в этом деле, что-то тайное, какая-то загадка… Конечно, смертность и убыль населения, а с другой стороны, прирост последнего, при малоземелье, имеют влияние, но… Но вот получается новый нумер газеты, в котором сказано: «Через наш город проследовала партия переселенцев из …ской губернии. В числе 30-ти семей, пробирающихся в Томскую губернию, находилось две семьи весьма зажиточных крестьян, а один из них имел на родине более 100 десятин собственной земли, пятнадцать голов рогатого скота, 10 лошадей. Имущество его ехало на шести подводах, причем лошади были собственностью крестьянина…» Итак, что же должен вывести из всего этого недоумевающий читатель? Народ мрет от малоземелья, но остающаяся после умерших земля не известно куда девается. Народ бросает землю – и опять эта земля, брошенная, никому не приносит добра. Мрет, бросает, – стало быть, пустыня остается? – Нет, не пустыня, а, напротив, необыкновенная густота, – до такой степени необыкновенная густота, что на действительную душу приходится едва ли 1/4 десятины, чего недостаточно для прокормления даже в течение месяца… И вот массы этого бедного, нищего народа пускаются в путь за несколько тысяч верст на своих лошадях, на своих харчах, которых в течение 6 месяцев потребуется этим неимущим не менее как на 200 руб. на человека и скотину… Но мужика, переселяющегося от 100 десятин собственной земли, – читателю уж ровно нечем объяснить: ни смертность, ни прирост, ни малоземелье, ни дифтерит, ни кровавый понос, ни что другое, никакие цифры, хотя бы самые достоверные, – тут не помогают. Богач-мужик прет в неведомую даль вопреки всяких уверений и доказательств – и окончательно сбивает с толку читателя.
Таких загадок мы могли бы привести великое множество, если б и без того не чувствовали неудовольствия, которое должен испытать всякий человек, более или менее озабоченный народным делом, читая написанное нами. «Так что же, – слышится нам негодующий вопрос недовольного читателя, – неужели, – по-вашему, все, что пишется о народных несчастиях, вздор и чепуха? Неужели все это – пустые фразы и ложь? И, наконец, возможно ли издеваться над народными несчастиями, когда я сам, собственными глазами…», и т. д. Нет, отвечаю я, все что пишут о народных бедствиях, – все это сущая правда. Не только бывает то, что пишут, а ежедневно, ежеминутно в деревне случаются такие возмутительные вещи, которые могут привести нервного человека в содрогание, и крайне жаль, что такие вещи пишутся только в экстренных случаях, выплывают на божий свет только в такие исключительные минуты, как всенародные бедствия вроде поголовного мора или поголовного неурожая. Все это – и подлинность малоземелья, и подлинность голодовок и подлинность необычайной смертности – я признаю; я признаю полную возможность самоубийств с голоду, признаю достоверность описанной корреспондентом невозможной пищи (наконец, я сам видел эту пищу, и помимо корреспондента); словом, все это я считаю совершенно верным, правильным, достойным сочувствия, гнева, скорби, помощи, – и все-таки чувствую, что во всем этом полчище ужасов есть еще что-то, что неприятно отравляет искренность скорби, искренность рыданий о народной массе… Есть в этой массе достовернейших бедствий какая-то черта, которая воспитывает во мне какие-то враждебные побуждения, рождает какие-то недобрые мысли относительно той же самой народной массы, которые мешают только любить, только верить… Почему-то, одновременно со скорбью, с желчным упреком интеллигенции (уж заодно с другим будем подразумевать под этим словом обыкновенное козлище отпущения – земство) – рождается желание какого-то инстинктивного движения кулаком в эту самую же народную массу… Чувствуется, что тут, в ней же есть какая-то неправда, язвы, червоточина… Начинают даже рисоваться такие «народные» морды, которым весьма бы желательна даже сибирская язва… <…>
Предположим, что лицо, желающее вести беседу о проклятых вопросах деревенской жизни, нашлось, что лицо это, искренно сочувствуя народу, проникнуто искреннейшим благоговением к «обиженному землевладению» и искреннейшим негодованием против так называемой интеллигенции, – и вот между нами начинается разговор:
– Откуда, – вопрошает меня воображаемый собеседник, – взялся хлеб, когда был неурожай, и почему этот хлеб подешевел, вместо того чтобы подорожать?..
– Хлеб, милостивый государь, был там же и взялся оттуда же, где был и голод. В одних и тех же деревнях люди умирали с голоду, ели кору, пухли и т. д. – и в тех же самых деревнях были люди, которые не умирали с голоду, а напротив – поправлялись и толстели; в одних и тех же деревнях были люди, которые продавали лошадь за рубль серебром, – и были другие люди, которые её покупали за этот самый рубль и которые теперь продают ее назад за сорок и пятьдесят рублей
– При общинном землевладении? – с негодованием (как мне кажется) перебивает меня воображаемый собеседник.
И как мне ни трудно огорчить вопрошателя, но скрепя сердце, я говорю:
– При общинном… Увы, при общинном землевладении!
– В одних и тех же деревнях?
– В одних и тех же.
– А смертность?
– Точно то же и со смертностью: мрут больные, голодные, худородные, а отъевшиеся – здравы и невредимы… Одни мрут, как мухи, а другие толстеют, как борова.
– В одних и тех же деревнях?
– В одних и тех же.
– И при общинном землевладении?
– При общинном…
Лицо воображаемого собеседника моего вспыхнуло яркою краской негодования… Он, как мне кажется, готов был отвернуться от меня, прекратить разговор; но оскорбление, которое нанес я ему своими ответами, до того взволновало его, что, отворачиваясь и негодуя, он гневно задает мне, так сказать «в упор», такой вопрос:
– Так вы что же… вы думаете, что хлеб был припрятан у одних в то время, когда другим нечего было есть?
Слово «припрятан», признаюсь, коробит меня. Я был бы очень доволен, если бы собеседник мой не произносил такого грубого слова, требующего от меня не менее грубого, жестокого ответа, но делать было нечего, и, собравшись с силами, я решаюсь произнести ужасное слово:
– Увы, – говорю я, содрогаясь, – припрятан.
Сказав это, я чувствую, что мороз пробежал у меня по коже. Я сам до такой степени потрясен этим словом, что едва я выговорил его, как у меня является непреодолимое желание «поправиться», сказать что-нибудь другое, помягче; но, вопреки усилиям, слышу хотя и сам не верю, что я опять, подобно ворону Эдгара Поэ, прокаркал:
– При-прятан!..
Опять хотел поправиться, – и опять прокаркал:
– Увы, припрятан! Увы…
– При общинном землевладении? – весь багровый от негодования, вопрошает воображаемый собеседник, видимо желая, чтоб я очувствовался, опомнился.
Но я, как бесчувственный истукан, не могу ни придумать, ни вымолвить чего-нибудь иного, кроме того же грубого ответа.