Неизбежность и благодать: История отечественного андеграунда - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глуховато-гулкая речь, о, сама эта характерная, достоверная, беспримерная, убедительная манера говорить – изначально сдержанная, но, со шлейфом каких-то импульсов электрических, интонаций и вибраций, спиралью вьющихся вслед за нею, определённая, словно разом, без обиняков, подводящая смело черту под усвоенным и осознанным, – так дети порой говорят, что-то осмыслив, поняв, преобразив и оставив отчасти, поскольку так уж выходит у них, трансформированным, творчески, непременно, и никак не иначе, дополненным, в просторной, как ясный полдень, памяти дивной своей, – имея мнение собственное о предмете и право имея на суждение, личное, собственное, – поняв, но всё-таки тут же, незамедлительно, сразу же, давая каждому слову, своему, разумеется, новую, совсем другую, особенную, волшебную, щедрую жизнь, даруя миру всему эту светлую, свежерождённую, живую, живее некуда, трепещущую частицу вселенского бытия.
Но прислушайся чутче – быть может, эта речь – иная, допустим – неожиданно звонкая, льющаяся на высоких, почти поднебесных, отдающихся эхом раскатистым в отдаленье заречном, тонах, или – сбивчивая, даже путаная, торопливая, забегающая то и дело вперёд, и поди-ка поспевай за нею, всё рвущейся сквозь пространство, на волю, или же – излишне, бывает и так, ничего не попишешь, замедленная, или ещё какая, – да не всё ли равно? – и звучит, вернее, звучала она – там, в былом, и многоголосьем неустанным всегда отдавала, потому что была в своё время – речью круга, плеяды, среды, и была в ней – полифония, и каждый отдельный голос вёл свою, а не чью-нибудь, тему, выпевал, неизменно, свою, а не чью-то чужую, мелодию, – и всё это вместе, в единстве, в гармонии, сложной, всеобщей, и всеми по-своему чуемой, выражаемой, кто как умеет, было бы что ощутить, и, по возможности, выразить, – было музыкой, речью эпохи, гулом, слаженным и разлаженным, слитным или же, в силу многих, грустноватых причин, раздробленным, но тяготеющим к ладу, ищущим и находящим в каждом отдельном случае звук свой, а с ним и верный тон, а потом и слово, чтобы возникла – речь.
В клубах и волокнах слоистого, тягучего, поглощающего звуки и тени, тумана, в выплесках тусклого, словно теснимого кем-то невидимым в сторону, на обочину, но упорного, стойкого света, брезжущего сквозь темень, брызжущего сквозь ливень, страждущего, но всё же реющего сквозь снег, – вроде бы, поглядим-ка повнимательнее, высокая, ежели не сказать, по привычке давнишней, – длинная, неузнанная фигура идущего человека.
Но, может, и коренастая, приземистая фигура, плотная, крепко сбитая, – всё это словно не в фокусе, оптику не подобрать, чтобы понять – какая, главное – что не тень.
Кто он, идущий молча, – там, в отдаленье? Друг? Просто – знакомый? Недруг? Лучше бы – друг… Считал я всех вас тогда друзьями, – всех, кого знал, – вас много было… А этот – кто?
Поджар, сухощав, жилист. Не от райской жизни, наверное. Не от сытных, пожалуй, хлебов. Та самая жилистость в нём, двужильность в нём безусловная, что всегда почему-то вывозит, хотя и с большой охотой вытягивать эти жилы находятся мастаки.
Вроде сутуловат. Но нет, это так, в меру. Ложилось ведь что-то на эти плечи, пытались пригнуть голову эту, крепко посаженную, – да не вышло ничего у них, устоял, – разве что молча терпел, бременем тяготился, – крест принимал свой и нёс его честно, как полагается, всю тяжесть его ощущая.
Походка, повадка, – что там ещё? Вглядеться. И вслушаться. Человек, и всё в нём – своё, личное, незаёмное.
Небось, поэт. Ну ещё бы! Это он, он, – а кто это – он? Он и есть. Есть? А может, художник?
Ну конечно, художник! Несомненно, художник! Вот, смотрите, – и руки в краске, и под мышкою тащит что-то вроде свёрнутых в трубку работ, намалёванных на бумаге – той, что под руку подвернулась в час, когда на него нашло вдохновенье – и в ход пошло всё, что было вокруг, – и уголь, и сангина, и акварель, и гуашь, – лишь бы только это состоянье не упустить, потому что потом сложнее рисовать, а сейчас – вперёд, не зевай, налегай, малюй, – и в итоге к утру склоняйся над горою работ, один, в непонятно какой, пустынной, комнатушке, нищий король. Или это всё же картоны? Или холст? Ведь похоже – в трубку грубо свёрнутый, свежий холст!
Не понять!.. На углу фонарный покачнулся под ветром отсвет, по ногам снежком потянуло, руки зябнут. Не разобрать – кто стоит у стены без окон, без дверей, кто идёт, сутулясь, вдоль трамвайных блестящих рельсов, и позёмка – вдогонку, вслед.
Кто он? Был ли он? Или – есть он?
Есть, конечно! Расплывчат образ. Крупным планом – глаза. Крупнее, как в кино. Что, узнал? Да вроде. Присмотрись. Узнаёшь? Ну то-то. Он и есть. Только – кто? Знакомый. Свой. Ты что, не узнал? Ну, здравствуй.
Так и было все эти годы. Живущий, поддержанный, дышащий поэзией, этот некто, случалось, нередко случалось в годы прежних гроз, и молчал – внешне, вот что хотелось бы, сознательно, уточнить. Никогда в нём не замирала и нигде в нём не утихала внутренняя, закрытая от глаз посторонних, работа.
Слову, как там ни тщись, не прикажешь, не заставишь возникнуть, – оно, иногда и подолгу, ждёт своего заповедного часа. И является слово к тебе лишь в такие мгновенья, когда его присутствие в мире жизненно необходимо. И, явившись, оно спасает. И земные дни продолжает.
Внешне – какие-то, всяческие, для заработка, обыденные, никуда ты от них не денешься, утомительные труды. Имеющие, наверное, ценность самостоятельную. Но это – горькая ценность извечного выживания.
Внешне – весьма и весьма скромное существование во мгле многолетней и мороке затянувшегося безвременья, – существование, грустное, что там скрывать, человека независимого, талантливого, мыслящего, обо всём имеющего своё собственное, непохожее на другие, личное мнение, человека ранимого, гордого.
Внешне – может быть, даже и некоторые, почему бы и нет, бывало ведь, успехи на том, другом, дающем прокорм поприще.
Если было оно у кого-то, это житейское поприще.
У некоторых и его не было никогда, – и такой, казалось бы, малости.
Но там, внутри, в глубине, в душе, – мир, в который это внешнее, повседневное, по существу – условное, вынужденное, – не вхоже. Вот что важно. Вот что существенно.
Двойственность? Нет, разумеется. Просто – защита души. Собственноручно выкованный, какой-никакой, но панцирь, латы, если хотите.
Тогда что же? Добротно-мистический – вот, мол, я, – мотив двойника?
Помилуйте! Всё куда проще. Цельности не занимать. Скажем определённее: человек живёт именно так. Не шкуру же, озадачившись не на шутку, с него сдирать, чтоб разглядеть дотошно, – что же там такое, внутри.
Давно, и успешно, по-своему, сложившийся человек. И, заметим, с характером. Личность.
Таков этот некто. Встречный? Окликнутый ли в ночи? Знакомый? Приятель? Друг ли? Возможно, житель столичный. А может, провинциал. Гражданин, представьте, бесчасья. Поры без прав, но с обязанностями. С повышенными чрезмерно требованиями въедливыми к человеку – со стороны всемогущего государства. Царства? Коварства? Мытарства? Требований. Претензий. К человеку – со стороны. Чуждому, безусловно, – режиму, бедламу, бреду. К человеку – живущему осторонь. От всего, что мешает работать. От всего, что дышать мешает. Странному человеку. Слишком уж одинокому. Тянущемуся – к своим. И находящему их. Путь свой в ночи находящему. Верящему: не случайно всё, в глухомани этой, в этом затишье, в удушье, с ним происходит. Будет свет на пути. И встанет в небе звезда над ним. Истинно говорю вам: да, он таков. Таков.
И такова, поймите, его, человека, поэзия. Ибо и в ней он – личность.
Пишущий ли стихи свои или прозу свою раскованную, рисующий ли свои удивительные картинки, исполняющий ли порою в тесном, узком кругу знакомых, сочиняющий ли свою многозвучную, новую музыку, он прежде всего – поэт. И его, та, что прежде всего в мире нашем тревожном, поэзия, всё на свете в себя впитав, переосмыслив и выразив, по-своему, как и положено, издревле, вот здесь, на земле наших пращуров мудрых, время, стала одной из важнейших, незаменимых примет этого сложного времени, – в силу своей несравненной проникновенности, подлинности, вдохновенности, определённости, выстраданности, ответственности, верности русскому Слову.
Какой-нибудь дока, исследователь, старательный комментатор, – из тех, что привычно и ловко раскладывают по полочкам созданное другими, – ещё изумится когда-нибудь очевидной взаимосвязанности того, что написано было некоторыми, в отечестве прежнем нашем, едином для всех нас, несокрушимом, казалось когда-то, жившими, творческими, непохожими на сограждан многих, людьми в бурные шестидесятые, смутные семидесятые, странные восьмидесятые, и в нагрянувшие девяностые, в новом уже государстве, вроде бы и свободные, на поверку дикие, годы, – и тогда-то, в скором грядущем, узаконят, небось, понятие обобщающее: плеяда.
В нашей звёздной плеяде он, человек, безусловно, загадочный, встреченный мною в ночи, увиденный мною сквозь время – и обязанный обрести имя своё, заслуживший право быть наконец-то узнанным и понятым, – человек чести и долга, прошедший всевозможные испытания на прочность, отнюдь не сгубившие, не озлобившие его, но лишь закалившие дух.