Крушение на Грейт-Рассел-Стрит - Джиллиан Тиндалл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не из страха перед прошлым не вернулся он туда — он действительно ничего не боялся, никогда. Просто прошлое для него утрачивало всякий смысл. Больше того, он никогда не мог по-настоящему поверить в него. Вот на той неделе (это было три месяца назад) он видел по телевизору кучу лент кинохроники 14–18 года, которые с чего-то вздумалось смотреть Шерли — у нее нездоровая склонность наслаждаться страданиями других, решил он, несомненный результат несложившейся жизни. Так или иначе весь этот архивный хлам вызвал у него необычайно острое чувство недоверия — невозможно поверить, что он вообще мог жить в такую до странности далекую эпоху. Неужели ему в самом деле был знаком Лондон с улицами, запруженными цокающими лошадьми, отправляющими свою нужду, и людьми в шляпах? И — что еще невероятнее — неужели и сам он действительно, как в чем-то само собой разумеющемся, расхаживал по улицам в шляпе? То же и со второй мировой войной — все эти снимки из иллюстрированных журналов, мужчины в узорных свитерах и мешковатых брюках, с набриолиненными волосами, женщины в съезжающих с плеч платьях из набивных тканей, их губы похожи на утыканную зубами кровавую рану: казалось невероятным, чтобы сам он тогда действительно находился в расцвете лет, принимая за реальность причудливую шараду, в которую играло общество, со всем ее наивным жаргоном, батюшки-светы, и даже счел привлекательной одну из раскрашенных гурий, настолько привлекательной, чтобы жениться и произвести на свет Меррилл, когда у него уже были взрослые дети. Умом он понимал, что Ирэн, которую он в последний раз видел в пятьдесят четвертом, была красива по канонам сорокового года и что теперь уже не те каноны, но в тех редких случаях, когда он теперь думал о ней, она представлялась ему в облике современной девушки, в которую она словно бы искусно перерядилась: одной из этих невозмутимых длинноногих цыганок с всклокоченными волосами и ненакрашенными лицами, у которых такой вид, будто они только что вскочили с постели — этого впечатления они, несомненно, и добивались… По правде говоря, он находил их довольно привлекательными, хотя и чуточку излишне самоочевидными. Слава богу, что касается вкуса, ты не застрял на одной точке, как большинство твоих приятелей, все еще, точно старая граммофонная пластинка, толкующих о киноактрисах сороковых годов, тем временем, как волны переменчивого желания, покатились дальше без них. Старые грибы.
Если поразмыслить, то он согласился приняться за великое жизнеописание лишь потому, что Роджер теперь так бесконечно далек от него. Их страшная ссора в Дубровнике, о которой не знала ни одна душа, ни живая, ни мертвая… Он готов признать, что тогда сильно переживал из-за этого. А вот уж, может, двадцать пять лет, как, вспоминая о ней, что случалось не каждый год, испытывает лишь смутное беспокойство… Но, вопреки убеждению прекраснодушного молодого идиота из издательства, ничто не вечно, даже воспоминания. Эти несмышленые сорокалетние юнцы говорили с ним так, будто ожидали, что близкий его друг, таинственный и легендарный Роджер Фоссетт, для него — обычный, реальный человек: он не сказал им, что, напротив, Роджер, как в конечном счете все, кого видишь сквозь кристалл памяти, даже его вторая жена или мать, в конце концов превратился в дрыгающуюся куклу, куклу прошлого, извлекаемую на потеху теперешних взрослых людей, почти такую же нереальную, как белолицая продавщица со своим запахом дешевых фиалок, сомнительным нижним бельем и дребезжащим голоском, который поначалу показался ему пикантным, а потом вызывал отвращение.
Тут неожиданно он увидел ее. Она шла немного впереди, порывистую походку слегка стесняла длинная юбка. В действительности юбки такой длины вышли из моды в пятнадцатом году — надо бы сказать ей, чтоб подкоротила, чтоб ноги было видно — по-современному. Чуть прибавив для этого шагу, он испытал острый приступ жалости, доставивший ему вместе с тем сладострастное удовольствие, при мысли, что в такой прохладный день она не могла позволить себе ничего, кроме ситца. Он заставит ее купить что-нибудь получше. Темные волосы распущены, словно она только что встала с постели — их тайной постели неподалеку от Тэвисток-Сквер, и когда она (вероятно, почувствовав его приближение) повернула голову, он отчетливо увидел озябшие от холода и все же похожие на цветок черты, коротенькую верхнюю губку над мелкими зубами, напомнившие ему сначала маленького ребенка, а потом — кролика.
Но прежде чем он успел нагнать ее — черт побери эти непостижимо неповоротливые ноги, — она свернула и скорым шагом двинулась по Гауэр-стрит. Только тут до него дошло, что он ошибся. Слишком высока для Поппи, как насмешливо-ласкательно он ее называл, и потом высокие замшевые сапоги, каких у Поппи никогда не водилось, и эта повязка на голове, вроде тех, какие делали его внуки, наряжаясь индейцами. Подобно спящему, пробивающемуся к полной ясности сознания сквозь глубокие толщи сна, он подумал: нет, ошибся, такие юбки потом возвратились, и эта ланглановская[1] лента — разумеется, это ж тридцатый год… Нет, погоди; минуточку. Он был сбит с толку; слово «модерн» всплыло видением шелка телесного цвета, обтягивающего ногу выше колена и покоящегося на чернооранжевых подушках. Да, он прав, то — «модерн», а это что-то другое. «Пост-модерн»? «Нео-модерн»? «Посмертный»… «пост-роджеровский»? Перебирая в уме слова, он чуть не налетел на фонарный столб. Как странно, что Поппи почудилась именно в тот момент. Конечно, он не скажет об этом Шерли. Еще может, приревнует к молоденькой.
Заметив на другой стороне табачную лавку, он пустился назад, лавируя между машинами, которые резко осаживали, пропуская его. В лавке, что рядом с табачной, был вывешен знаменитый плакат по призыву новобранцев времен первой мировой войны, и это тотчас смутило его: он думал, что война кончилась. Его брат наверняка погиб, он погиб во время одного из последних наступлений восемнадцатого года. Да, бедняга, Джон. Тебе-то всегда было ясно, что бедняге — любимец отца, но бездарность, не то, что ты, на которого возлагалось столько «надежд», — предназначен такой-вот конец. Недотепа, прирожденный неудачник… Но, конечно, все равно это не было ему безразлично. Старина Джон со своими косными понятиями. Не одобрял Поппи, словно она была бог знает что. Глупенький простачок.
Вошел в табачную лавку: за прилавком — Джон; усы, отпущенные в окопах, и все прочее. Его прямо-таки сразило, так что на какой-то миг он забыл, зачем пришел. Было бы, пожалуй, нелюбезно сказать: «А я думал, ты погиб», поэтому в конце концов он просто купил коробку спичек и снова вышел. Не может быть, чтоб это действительно был Джон. Или может? Не то чтоб Джон когда-нибудь встал за прилавок, но все это, должно быть, какая-то идиотская шутка или одна из нынешних несуразных выдумок, вроде дзэн-буддизма или чего там еще. Намеренно не предполагавших объяснения. Самое достойное — и самое здравое — просто не обращать на все это внимания.
Выйдя из лавки, почувствовал, как вдруг приободрился и вновь владеет собой. Эти моменты аберрации, странно все это и довольно досадно. Тут он заметил, что на другой стороне, напротив того места, где он стоит, ломают еще один добротный викторианский дом и делают это, к тому же, казалось бы, самым несуразным образом. Теперь он вспомнил, как неделю назад стоял тут, наблюдая за рабочими, разбиравшими островерхую, готическую крышу. Сейчас он снова стоял, наблюдая за ними, и понял, что он не один, а с целой группой, которая, растянувшись вдоль тротуара и задрав головы кверху, смотрит через дорогу, и сообразил, что на протяжении всего рабочего дня рабочие постоянно собирают аудиторию, хотя и текучую. Доставляет людям удовольствие вид разрушения или же они смотрят на него с сожалением? Сам он на прошлой неделе, помнится, наблюдал с осуждением, и, придя домой, сетовал перед Шерли на то, что уничтожается облик города и что вандализм городских властей, хотя и не такой откровенный, хуже вандализма частников, потому что проводится с куда большим размахом: не даром они с Роджером одними из первых в своем поколении высказали предположение, что викторианская архитектура по-своему велика. Сегодня половина здания была снесена начисто, вторая же казалась погребенной под грудой лежавших на земле мелких обломков, совсем как во время воздушных налетов, даже тот же запах пыли. На стреле крана (самого крана и крановщика не видно) медленно раскачивается на цепи из стороны в сторону, словно какое-то слепое, но опасное животное, шар и, изворачиваясь, наносит исподволь фатальные, хотя и неуклюжие удары по расшатанным стенам. Вот он, переметнувшись, принялся упорно долбить остатки карниза, с грохотом посылая их в конце концов навстречу судьбе четырьмя этажами ниже. Дальше очередь за фрамугой.
По мере того, как он наблюдал, неодобрение постепенно сменилось ощущением приподнятости. Возбуждали самые размеры разрушения. Большой дом, всего два месяца назад считавшийся пригодным и даже ценным, содержавшийся в тепле и чистоте, теперь по чьему-то своевольному приказу лежит в руинах со вспоротым нутром. Разве нет в этом чего-то здорового? Прошлое сознательно сметается с лица земли, его обветшавшее внутреннее убранство сгорает в очистительном пламени, ничто не щадится, не сохраняется бережно впрок? Добрых семь минут с наслаждением наблюдал он, как слепое чудовище наносит удары, расшатывает и грызет, а кирпичи и камни с треском падают вниз.