Щучье лето - Ютта Рихтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что теперь? — спросила я.
— Теперь надо снять ее с крючка, — сказал Даниэль.
— Так снимай, и поживей!
— Я к ней не притронусь, — сказал Даниэль.
— Трус!
Большим и указательным пальцами Лукас раскрыл рыбий рот. Крючок прочно сидел в губе. Лукас взялся за крючок и надавил им еще немного глубже. Послышался легкий хруст, и рыба освободилась. Трепыхания прекратились. Похоже, она была мертва.
— Все кончено, — сказала я. — Брось ее обратно!
Одно-два мгновения рыба недвижно лежала в воде, потом внезапно вильнула хвостом и ушла на глубину.
Рука Лукаса вся была в слизи и пахла рыбой. Он вытер ее о штаны.
— Они выделяют слизь, когда боятся, — сказал Даниэль.
«Это рыбий пот, — подумала я. — Стать скользкими — их последний шанс. Так они могут выскользнуть даже из клюва цапли». Но в то же время все это было очень противно, и мне больше не хотелось кого-нибудь ловить.
— Давайте еще что-нибудь поделаем, — предложила я. — Как насчет дартса?
— Смеешься, — отозвался Лукас. — Только мы научились ловить рыбу, как тебе сразу надоело.
— Но мне все это не нравится, — сказала я. — Рыбе наверняка больно от крючка. Получается, мы мучим животных!
— Чушь, — возразил Даниэль. — Ты же видела, как она ожила. Она и думать забыла о крючке. У рыб вообще нет памяти.
«Как и голоса, — подумала я. — Они даже закричать не могут».
Даниэль попытался снова размотать леску, но у него ничего не вышло, потому что она запуталась. Он тихо выругался. Потом достал свой перочинный ножик и попросту отрезал запутавшийся кусок.
Когда Гизела вернулась из больницы, во дворе замка везде валялись обрывки лески. Потому что рыбу мы ловили почти каждый день, и даже меня охватила эта странная лихорадка. У меня замирало сердце, когда крючок с хлебом танцевал на волнах, а глупые красноперки бросались к нему. Проглотят или нет? Или только отщипнут крошки?
И тут произошла история с павой.
Сколько я себя помню, павлин и пава всегда жили в замке. Павлина мы нарекли Павлушей, и когда я зимой открывала окно, то звала его прямо с крыши. Он отталкивался и важно парил над замковым рвом, потому что знал, что я насыплю ему кукурузных зерен. Пава стеснялась и, как правило, появлялась чуть позже. И с руки она тоже не ела.
Летними ночами павлины спали на старом каштане и тревожили тишину, как только их будил какой-то непривычный звук — смех, пение, кашель или шаги влюбленной пары, гуляющей под луной.
Первым заметил Лукас. Он ждал меня в дверях, когда я вернулась из школы.
— Пава заболела, — сказал он. — Она хромает, и у нее одна нога почернела. Пойдем, ты ее осмотришь!
Мы побежали на Южный луг, где павлины дни напролет выискивали червей. Я взяла с собой горсть кукурузных зернышек. Мы закричали: «Павлуша!» Тот сразу же слетел с каштана, а за ним нерешительно и недоверчиво появилась пава. Когда она подошла ближе, я увидела, что произошло: тонкая прозрачная леска намоталась ей на ногу. Нога почернела, и пальчики обвисли вяло и безжизненно. Она поджала больную ногу и прыгала на другой.
Лукас схватил меня за руку.
— Это же наша леска, — прошептал он. — Нам надо что-то сделать.
Три дня подряд мы пытались поймать паву. Бегали за ней с сетями и покрывалами, подманивали хлебными крошками и кукурузными зёрнами. Но пава была проворнее. Громко крича, она перепархивала на другую сторону рва. А на третий день мы попались управляющему.
Он вырос перед нами внезапно, словно из-под земли. В своих тяжелых охотничьих сапогах и зеленых гамашах он стоял, уперев руки в боки, и глядел на нас сверху вниз взглядом рассвирепевшей акулы. Потом зарычал. Что это мы себе позволяем! Совсем стыд потеряли! Как мы только осмелились преследовать павлинов графа! Можем даже не сомневаться, что в следующий раз наши родители получат письменное извещение о запрете гулять на Южном лугу!
Больной ножки павы он даже не заметил. А мы не решились сказать, ведь тогда всплыла бы история с ужением, а мы боялись управляющего. Когда он ушел, Даниэль упал на землю и разрыдался. Я еще никогда не видела, чтобы он так рыдал. У него дрожали плечи, и он громко всхлипывал, уткнувшись лицом в траву.
— Это все моя леска! Я виноват! Если она умрет, я буду виноват!
— Нет, нет, — успокаивала его я. — Это несчастный случай. Ты тут ни при чем!
— При чем! — воскликнул Даниэль и разом вскочил на ноги.
— Я всегда виноват! — прокричал он и бросился бежать.
— Думаешь, она и правда умрет? — взяв меня за руку, спросил Лукас.
Я не знала, что ответить. Знала только, что на наше лето наползла какая-то мрачная туча и мне этого не забыть.
Больше мы уже не рыбачили. А когда пришла осень, паву прозвали Хромушкой. Чёрные пальчики отвалились, но сама она осталась жива.
А теперь у нее появились четверо павлинчиков. И Даниэль даже не хотел на них взглянуть, из-за чего я ужасно злилась.
— О маме можешь даже не вспоминать, она слово никогда не держит!
— Держит! — сказал Лукас.
— Нет! — Даниэль пнул стену. — Нет! Нет! Нет!
Я догадывалась, о чем он, и знала, что произошла какая-то перемена. Но никто не мог нам ничего объяснить. Говорили только, что Гизеле лучше себя поберечь, что у нее нет ничего серьезного и что врачи ей помогут.
Когда мы задавали вопросы, взрослые пожимали плечами и говорили: все образуется. Не беспокойтесь. Все образуется.
Но говорили они это как-то неуверенно и потом сразу спрашивали, как дела в школе и хорошо ли мы учимся.
Гизела не ходила на работу с начала мая, при том что идти ей было всего тридцать шагов — через двор в контору управляющего. Тридцать шагов, которые она всегда проходила, сколько мы себя помнили. Она махала нам рукой из окна конторы, когда мы днем возвращались из детского сада, махала, когда чуть позже мы играли в песочнице, махала пасмурными ноябрьскими днями, когда настроение портилось, потому что задачка по математике никак не решалась.
Тридцать шагов, сколько мы себя помнили, и она пролетала их быстро, на одном дыхании, широким шагом, словно боялась опоздать: в контору, домой, на тренировку, на родительское собрание, на день рождения. Она всё куда-то спешила, у нее никогда не было времени.
Так и слышу, как она кричит:
— Даниэль, а ну марш домой! И не забудь прихватить брата!
А потом ругается, потому что оба насквозь провоняли рыбой.
— Когда же это кончится? Вам обязательно их трогать? Сейчас же мойте руки! И как следует!
— Она сидит на больничном, — говорила моя мать. — Все образуется, даже не думайте об этом!
Ближе к вечеру мы забирались на дерево и ломали голову над тем, откуда взялось выражение «сидеть на больничном». Все подолгу молчали, и я успевала считать пробивавшиеся сквозь крону лучи.
Казалось несправедливым, что Гизела должна быть на больничном, Даниэль даже сказал:
— Если б я мог, я посадил бы маму на здравничный.
— И все бы стало как раньше, — отозвался Лукас. — Мама не валялась бы в постели, а снова костерила нас на чем свет стоит!
Даниэль отломил ветку и стал хлестать ею ствол дерева. На нас дождем посыпались листья.
— Хватит! — попросила я.
Но Даниэль не унимался.
— На-боль-нич-ном! — нервно смеялся он, отбивая такт. — На-боль-нич-ном! На-боль-нич-ном!
Слезы катились по его щекам, и я не знала, плачет он или смеется.
Восьмого мая на рапсе лопнули почки. Утром, когда мы шли в школу, все было как всегда: дымка над рвом, цапля на дереве, обагренный лучами восходящего солнца красный бук и повсюду вокруг матово-зеленое поле рапса.
У начальной школы стоял автобус.
— До скорого, — крикнул Лукас и помчался через школьный двор.
Мы с Даниэлем сели внутрь.
Уезжать мы могли бы и позже, но Гизела была против.
— Будете ходить вместе! И все тут! Один за всех, и все за одного!
И вообще-то так было даже лучше, потому что в следующий автобус всегда набивалось слишком много галдящих и суетящихся детей.
Даниэль молчал. С утра он был бледным и усталым. Сидел рядом со мной, смотрел в окно и, казалось, сны досматривал. Я понимала, что его лучше оставить в покое.
Автобус ехал мимо крестьянских дворов, живых изгородей, плакучих ив и конских пастбищ. Иногда на глаза попадались лисы, блуждавшие по полю в поисках косуль.
Обширные дворы располагались на большом расстоянии друг от друга, а у детей, что там жили, были двойные фамилии: Шульце-Хорн, или Шульце-Веттеринг, или Шульце-Эшенбах. Да и имена у них были непохожи на наши: Мария-Тереза Шульце-Хорн, Анна-София Шульце-Веттеринг, Хубертус Шульце-Эшенбах…
Хуторские дети постоянно враждовали с деревенскими, но к нам они не лезли. Мы-то были замковыми.
— Замковые дети — статья особая, — обмолвилась как-то раз Гизела. — Не забывайте об этом и ведите себя прилично! В гостях берут только один кусок торта и спрашивают, чем помочь. Зарубите себе это на носу!