Дьявольский рай. Почти невинна - Ада Самарка
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня были маячные подруги, которые, как и все остальные особи, имеющие возможность виться в моем кругу, делились на желательных и нежелательных. Я общалась и с теми, и с другими. Большую часть времени мы проводили на пляже или в санаторских парках, окружающих наш Маяк. Дома мы только ели и спали (к моему глубочайшему разочарованию). На Маяк никто из посторонних не ходил, да и приезжих постояльцев вроде нас тоже было мало. Несмотря на папашину строгость, я обожала его больше всех на свете. У нас была удивительная гармония.
Войны у нас возникали довольно часто, хотя в целом я была ребенком послушным. Но даже в таком незначительном возрасте во мне паразитировал дух мелкого шкодничества, и нарушать Отцовские Правила было делом первой необходимости. Я толком не знала, зачем делаю то, без чего попа бывала бы чаще естественного цвета, но во всем запретном, что исходило от отца, крылось для меня что-то непонятно привлекательное, и я была слишком слаба, чтобы противостоять соблазнам.
Самым страшным нераскрытым Имрайским преступлением можно считать (игнорируя сам сюжет повествования) систематические кражи сгущенного молока из холодильника в нашей уютной комнатке. Пока отец занимался обедом, я, еще утром свистнув большую столовую ложку, дрожащими руками извлекала это лакомство из синей баночки и судорожно, практически забывая про вкус, питалась самим Запретом.
Наша рутинная Имрайская жизнь был расписана вплоть до секунды, и основным правилом было: сидеть дома как можно реже, с чем я постоянно спорила (и проигрывала). Будь то жуткий ливень или просто холод с безнадежно серым небом, мы упорно сползали по Старой Лестнице, вырубленной в Имрайской скале, на санаторские пляжи и, если погода была совсем несносной, сооружали «халабуду». Мы сидели там под лежаками. Лил дождь, а мы смотрели на море, дышали морем и ели черешню.
Роковое знакомство произошло примерно так. Это было начало июля 1991 года. Мы провели на Маяке почти полтора месяца. Отец отметил двадцатилетний юбилей своих ежегодных поездок в «рай у моря», я была в восьмой раз. Люди часто спрашивали у нас, почему мы ездим на одно и то же место из года в год, в можжевеловую нашу Имраю. Эти восхитительные, прожившие вечность ландшафты, особая первозданная гармония моря, неба и обложенных зеленью скал. Они могли существовать без меня, но я не могла существовать без них. Будто между нами было что-то… Только в Имрае я могла спокойно и рассудительно думать о смерти. Идея смерти и всеобщего конца обычно начинала просачиваться в мой мозг этими замшевыми вечерами, когда мир кардинально менялся, превращаясь во что-то настораживающее, таинственное. Эти влажные, выхваченные лунным лучом цветы магнолии были восхитительно, не по-земному красивы, и я знала, что однажды они завянут и упадут, а я еще долго буду оставаться собой…
Я сидела на верхней части диагональной трубы, соединяющей две колонны пляжного тента. Маринка умчалась купаться, а папаша принес мне черешню и ушел на прогулку вдоль пляжей.
Я как раз пребывала в плену тех ярких и совершенно уносящих от реальности фантазий про полеты под звездным куполом с трапеции и блеск своей одежды, которые бывают, наверное, у всех десятилетних девчонок.
Ой!
Кулек с оставшимися черешнями выпал из импровизированного алтаря моих сложенных по-турецки ног. Словно в замедленном воспроизведении, я видела, как полиэтилен изворачивается космической медузой, изрыгая кровавые капли смешанного с водой сока, и черешни, самые коричневые и невкусные, вперемешку с плохо обсосанными косточками, летят, распадаются и, ударившись о красное полотенце, которым был накрыт лежак подо мной, разлетаются красочным взрывом в… в чей-то кофе, на одежду, кому-то за шиворот (ах нет, мне это только показалось).
Три головы без негодования смотрели на меня. Что и говорить, мне было ОЧЕНЬ неловко. Хотя секундой позже стало еще хуже – спазм сдавил горло, и судорога узнавания чуть не сбросила меня на землю. Это было адское болото, вязкая трясина. О, умри, Адора, умри, дитя!
Что было? Ах нет, ничего особенного – просто тот, кого я обозвала Обезьяной, встал, обернулся и теперь находился в полуметре от моего лица. Он был страшный издалека и еще более демонический вблизи. Он был безнадежно привлекателен. К тому же имел все данные, чтобы попасть в элитную касту Папиных Друзей (у него имелся правильный говор, горделивая осанка и яркая непохожесть на других, чтобы, как и мы с папашей, нахально выделяться из общей пляжной толпы). И последнее сильно настораживало.
– Извините, я не хотела. – Язык не слушался, мысли путались.
– Ничего, ничего. Мы все время смотрим, как ты тут лазаешь. Знаешь, ребенок, а ведь ты молодец!
Я такого тут еще не видел.
Мне он сразу не понравился.
После инцидента с черешней мне был сделан незначительный втык с отцовской стороны. Саша с его миловидными подругами помогли мне ликвидировать последствия крушения, еще и напоили кофе с печеньем, а отец тут же застукал на горячем, потому что принимать пищу от незнакомцев строжайше запрещено! Оказалось, что даже после предварительного их посыпания черешней…
Летом того же 1991 года мы с мамой, теткой и двоюродной сестрой отправились в славный город Переяслав-Хмельницкий, где романтики было не больше, чем в эмалированном чайнике. Купались в водохранилище, я получила солнечный ожог и, зевая, проглотила комара. Где-то развалился Союз, и по телеку показывали «Лебединое озеро». А я любила прыгнуть с песчаного обрыва и катиться по душистому цветущему лугу. Небо было голубым и ярким, земля благоухала травами, настоящее море было невообразимо далеко. Мы ходили гулять на Плотину. Пресными сельскими вечерами обычно смотрели пресный закат на пресном песчаном пляже. Еще мы наведывались в турбазовский кинотеатр под открытым небом и поглощали пестрые, громкие и слезливые индийские фильмы, которые в один переходный момент слились в одну карнавально-полоумную массу, и у меня было впечатление, что я теперь живу жизнью одной большой семьи, музыкальной и шумной.
Мои родители развелись, когда мне было восемь лет. В восемь лет начались мои уютные философские звездные вечера, когда я сидела в отцовском кабинете совсем одна, и он все не приходил домой, а я погружала себя в транс, глядя на черное небо и на луну, пытаясь понять суть бесконечности. Однажды, лет в девять, меня осенило, что смерть и Бог – нечто тесно взаимосвязанное и что космос не может быть бесконечным, потому что в каком-то месте наступает Несуществование, которое и есть смерть. Иногда мне казалось, что тень какого-то моего забытого предка стоит, склонившись над моими плечами, и тихо нашептывает моему разуму, что писать и рисовать.
Я слушала Жана-Мишеля Жара, «Эмерсон Лейк и Палмер», «Пинк Флойд» и рисовала картинки с прекрасной грустной девушкой, которая стояла на холме посреди моря цветов. У нее были желтые волосы, которые развевались на ветру, и прозрачное голубое платье. Она была – смерть и печаль. Я всегда видела образ смерти чем-то красивым, очень человечным, чего ни в коем случае нельзя бояться. В очень несерьезном возрасте я осознала, что жизнь можно сравнить с днем, и единственное, в чем можно быть уверенной в этом противоречивом мире, так это в наступлении ночи, когда моя голова коснется подушки и что-то умчит меня прочь от всего, пронося сквозь измерения. И единственным расхождением в идее ночи и смерти будет то, что после ночи наступит утро и все повторится, а после смерти ничего уже наступать не будет.
Я росла худым, болезненным и несколько отрешенным ребенком. У меня были тонкие старушечьи пальцы и редкие рыжеватые волосы. Я была довольно замкнутым и очень задумчивым существом с богатым словарным запасом, и мне всегда давали на два-три года больше моего реального возраста. Ровесники, не то слово, как страшили меня, потому что я была совершенно другой, а таких в массах ой как не любят! Я дружила с родителями и с собой, и этого мне вполне хватало. Я помню, что могла быть по-настоящему счастливой только оставленной в тишине (с любимой музыкой) и в одиночестве, где могла, наконец, открыться своей истинной сущности и что-то писать и рисовать, пока не погонят спать. Это было мое детство, сказочное, нераскрытое, полное какого-то опасного, завораживающего волшебства, и все было пронизано предвкушением чего-то запретного, что тихо дозревало где-то между небом и землей.
Мы с мамой читали вслух Шекспира и Гоголя и, бывало, обнявшись, рыдали над строчками. И это было счастье!
В августе 1992, в одиннадцать лет, мне предстояло первое в жизни испытание пионерлагерем в Карпатах. Мои родители в сговоре с родителями одной подруги, которая была таким же отшельником, как и я, решили сослать нас куда-нибудь в сердце реальности, чтобы мы смогли пройти там болезненную, но необходимую обкатку общественной жизнью. Школьные будни за пять лет родительских надежд не оправдали – я умела делать все возможное, чтобы за ненавистной партой появляться как можно реже. Школа была для меня чем-то вроде досадной неизбежности. Меня заносили туда различные ветры, я училась плохо, но не ужасно, писала романы на уроках и смотрела в окно на переменках, вдали от орущей, играющей в «квача» толпы своих сверстников. В том же возрасте у меня начали внезапно виться волосы, и я чувствовала себя бестолковой длинноногой Мальвиной, нежной и хрупкой – хотя в душе была закаленным, грубым и хладнокровным матросом.