Царевна Иерусалимская - Иштван Эркень
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы можем довезти вас до Сопота, — предложил он парню.
— Благодарю, — ответил тот. — Я остановился здесь.
— Разве здесь есть где остановиться?
— Несколько номеров у них сдаются.
— А я и не знал, — сказал Рутковский.
Соблазн был еще сильнее, но он устоял и даже сейчас не взглянул на Ильзу.
— Ну что, поехали? — обратился он к жене.
— Я пока задержусь.
Рутковский, сделавший было шаг от стола, остановился.
— Оставить тебе машину? — спросил он чуть погодя.
— Я доберусь автобусом.
— Мест может не хватить.
— Я хочу дослушать пьесу до конца, — заявила Ильза.
— Завтра и дослушаем, — заверил ее Казик.
— Терпеть не могу останавливаться на полдороге, — сказала Ильза.
— Прощай, — сказал Казик.
— Возвращайся поскорее, — сказала Ильза.
Он сделал рукой прощальный жест и пошел прочь. «Стоит мне сейчас обернуться, — подумал он, — и перехватить взгляд, которым они обменяются, тогда я узнаю обо всех их тайнах…» Казик и на сей раз не поддался искушению; он вообще хорошо переносил невыясненные ситуации.
«Фиат» Рутковских был старым рыдваном, который на ходу громыхал своими железными потрохами. Машина находилась на стоянке позади ресторана, однако море разбушевалось не на шутку, брызги залетали далеко, и ветровое стекло оказалось сплошь усеяно соляными кристалликами. Казик принялся было счищать их со стекла, но как только на асфальте под ногами у него захрустела соль, он тотчас прекратил это занятие. От звука хрустящей соли по спине у него побежали мурашки; он сел в машину и по прибрежному шоссе рванул к Сопоту.
В прошлом году за ней увивался один такой — из молодых, да ранний: Богдан, врач из их театра. (Тогда Казик считал эти ухаживания безрезультатными.) Юный воздыхатель катал Ильзу на лодке и декламировал ей стихи Рильке; конечно, даже декламацию Рильке — на значительном расстоянии от берега — можно воспринимать как своего рода насилие. Вот познанский парень, тот декламацией не увлекается; он силен, как горилла. Любопытно бы узнать, как реагирует Ильза на насилие… Жаль, что он не выспросил барменшу, поклонницу театра, можно было бы поинтересоваться, к примеру, разрешается ли дамам посещать мужчин в их номерах. Однако Казик охотнее прислушивался к своей фантазии: она всегда давала ему такой ответ, какой он и желал получить. Номера, которые сдаются, как правило, расположены на втором этаже. Железная койка. Шкаф. Стол, стул. Не столько гостиничный номер, сколько тюремная камера… В окно врывается шум прибоя, и каждый день с пяти вечера наяривает джаз. Тут кричи не кричи, никого не дозовешься. Но Ильза и кричать не станет. Горилла влепит ей затрещину, и она и вскрикнуть не успеет, как окажется нагишом: эти модные летние платьишки ничего не стоит сорвать одним махом. Затем он швырнет ее на постель. Нет, сперва он заорет на нее… Да если еще и по-немецки: Liegen![1] Инфинитив в качестве повелительного наклонения звучит особенно беспощадно.
Гордость — субстанция хрупкая, как стекло. Чем человек чище и благороднее душой, тем более ранима эта душа… Да и у кого достанет силы кричать, отбиваться руками-ногами, царапаться и вообще в голом виде сопротивляться мужчине, одетому с головы до пят? Да если этот мужчина вдобавок ко всему одет в форму немецкого военного врача! Представим себе познанского парня в гостиничной комнатушке, где сходство с тюремной камерой налагает особый отпечаток на всю эту сцену насилия. Представим себе этого малого с его длинными, как у обезьяны, руками, с торчащим ежиком волос и в форме немецкого военврача. И представим, будто бы он уже добился того, чего хотел. Пойдем в своих предположениях дальше и допустим, что люди в этом возрасте признают лишь один вид любви: насильственный… Что же происходит после этого? О чем говорит майор медицинской службы и как? Грубо кричит или нежно шепчет на ухо? Сюсюкает? Произносит красивые слова?
— Ах ты, дурашка, — говорит он. — Звереныш упрямый! Ну хоть бы сказала, что любишь меня!
— Я же еще и любить тебя должна?
— Разве тебе было плохо со мной?
— Да меня от одного твоего прикосновения в дрожь бросает. — Ильза отодвигается от него.
— Зачем ты врешь? — говорит он. — Мы хотим жить без какого бы то ни было обмана. Это муж твой вгоняет тебя в дрожь, дурашка.
— Неправда, — говорит Ильза. — Я люблю Казика.
— Что в нем любить-то? Старый, мнит о себе Бог весть что, лживый до мозга костей. Даже имя у него и то вымышленное. Шпигель — вот как его зовут на самом деле, а Рутковский — всего лишь писательский псевдоним.
— В этом нет ничего зазорного.
— Ну, а если уж он писатель, то почему ни черта не пишет? Я за полтора года создал девять пьес, а он за пятнадцать лет не выдавил из себя ни строчки.
— Неправда, — говорит Ильза. — У него написано исследование о Чехове. И есть одна пьеса…
— Которую он начал сочинять еще в гетто. Чего же он ее не докончит?
— Он останется здесь в одиночестве на весь сентябрь, специально чтобы завершить пьесу.
— Будь спокойна: ему уже ничего не удастся завершить.
— Вчера он написал одну сцену, да и сегодня, не подоспей эта телеграмма…
— Веселенькое дело: писатель, который не умеет писать! Все равно что пустой желудок, который переваривает сам себя. Или труп, который одновременно является и могильным червем… Это ведь все — синонимы.
Доносится шум прибоя. Звучит джазовая музыка. Железная койка скрипит: Ильза поднимается на колени и ударяет познанского парня кулаком по лицу:
— Сам ты труп, сам ты могильный червь.
И бьет куда попало. Изо рта и носа у парня хлещет кровь…
— Э, нет, — одергивает себя Рутковский.
С тех пор как он знает Ильзу, она ни разу голоса не повысила. Всегда спокойна, уравновешенна, чуть холодновата… Чего душой кривить: этого познанского парня талантом Бог не обидел, а талантливые люди всегда оказывали воздействие на Ильзу; так иных женщин завораживает негритянский певец или знаменитый футболист… Как же, станет она пускать в ход кулаки! Уж скорее прижмется к парню, будет с ним ласкаться-миловаться, давать клятву не разлучаться навеки. Вилла в Сопоте принадлежит Ильзе, она без труда может обменять ее на квартиру в Варшаве.
— Тебя устраивает столовская еда?
— А в чем дело? — спрашивает познанский парень. — Ты должна была ему готовить?
— У него сахарный диабет, — жалобно вздыхает Ильза. — Поверишь ли, я уже забыла, что значит быть молодой. До чего мне осточертело вечно плестись еле-еле, так люблю быстро ходить! Посмотри, какие у меня красивые, длинные ноги; наверное, я могла бы взбежать по стене, словно паук… Сможешь поднять меня?
— Да хоть одной рукой!
— Дорогой мой, ты — настоящий мужчина.
— А ты — мой родной зверек.
— Я тебя очень люблю.
— И я тебя — очень.
— Очень-очень.
— Очень.
Рутковский подъехал к Сопоту и замедлил ход. Не сказать, чтобы он действительно испытывал ревность оттого, что ему наставили рога. Скорее это было ощущение, будто его замарали, унизили, выставили на посмешище. Но тем не менее он решил, что при первом же удобном случае повыспросит барменшу: надо все-таки внести определенность.
Эта определенность, однако, могла быть внесена и раньше — благодаря Оленьке, которая выбежала навстречу отцу, едва только машина его остановилась перед виллой.
— А где мама?
— Она осталась с одним дядей из Познани.
— Скажи, папа: черный сахар бывает? — задала неожиданный вопрос Оленька.
— Черный сахар? Надо же такое выдумать!.. Наверное, бывает.
— И он ест черный сахар?
— Кто?
— Да этот дядя из Познани.
— Ты его знаешь?
— А разве не от этого у него такие черные зубы?
Надо было тут же как следует выспросить, откуда она знает этого дядю с черными зубами, бывал ли он у них дома, когда и как часто… Но эта идея осенила его лишь позднее, когда он спешил к вокзалу. Это ведь тоже один из способов самозащиты, когда щекотливые вопросы начинают волновать нас лишь задним числом… Да и вполне возможно, что объяснение девочки не внесло бы никакой ясности: у Оленьки столь же безудержная фантазия, как и у него самого. К примеру, в прошлом году она, возвратясь домой с первого урока музыки, заявила, будто учительница помешана на кошках. В комнате у нее кошки кишмя кишат, иногда даже прилипают друг к дружке, орут дурными голосами, и тогда учительница загоняет их под кровать… Ильза тотчас поспешила туда, но не нашла во всей квартире ни единой кошки. Лишь над пианино висела репродукция с картины Пикассо, изображавшей нечто тигрово-полосатое, расчлененное на кубики. «Что изображено на этой картине?» — «Кошка», — ответила преподавательница музыки. «Вы говорили об этом Оленьке?» — «У нас о картине и речи не заходило, — ответила учительница, — хотя она разглядывала ее долго».