Идрис-Мореход - Таир Али
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Имя было подобрано с особой тщательностью, ибо хорошо известно: имя — это Судьба. В Книге Идрис это тот, кто обманул Ангела Смерти и до срока вошел в Царство Небесное. Он первым писал каламом, шил одежду и умел предсказывать по звездам.
Не могу утверждать этого наверняка, но, согласно семейным преданиям, помимо удачливости и бережливой предприимчивости, прадед обладал еще одним необычным талантом — он умел видеть особые записи Судьбы, сделанные невидимыми чернилами на лбу. Умел их видеть и читать, потому что записи эти, само собой, были начертаны летящими буквами священного алфавита. А мой прадед, некогда прилежный ученик моллаханы Хаджи Пир Хасана, вполне сносно писал и читал по–арабски.
Говорят, что записи Судьбы проступают на лбу у человека лишь перед самой смертью. Видеть их — особый дар посвященных.
Удача не оставила его до самой его смерти, о дне которой он узнал наперед. Как–то отправившись в пятницу утром к брадобрею, цирюльня которого располагалась рядом с мечетью в полуподвале двухэтажного дома на Большой Крепостной улице, в мутном зеркале на беленой известью стене среди бронзовых складок кожи и геометрических морщин своего лба он разглядел то, что милостиво скрыто от глаз обычного человека.
Через две недели он умер, успев за четырнадцать отпущенных ему дней привести в порядок все дела и как следует подготовиться к длительному путешествию.
Умер он с легким сердцем, во сне.
Это случилось в 1910 году, а через два года его младший сын, Идрис Халил, закрыв глаза, катался по заблеванному полу четырехместной каюты торгового парохода «Перс», через скрипящую палубу которого с яростным шипением перемахивали черные волны.
Шторм успокоился только у входа в Босфор. Там, где киноварные воды проливов смешиваются с темной водой Черного моря, где на холмах среди средиземноморских сосен разбросаны рыжие пятна черепичных крыш, а острые пики минаретов нацелены в жемчужное небо, совсем не похожее на наше — плотное и, словно бы, маслянистое.
Чем глубже в проливы, тем светлее вода за кормой. Мраморное море — собственное море Константинополя — встретило их криками чаек, сверкающей рябью, пароходными гудками, рыбацкими шаландами, азаном (было раннее утро, время второй молитвы), белыми дворцами, быстрыми каперами, снующими вдоль берега, и поднимающимся жарким маревом пробудившегося гигантского города.
Несмотря на слабость и обожженное желчью горло, этим ранним утром Идрис Халил стоял на палубе и, конечно же, следуя установившейся традиции всех восточных мореходов, начиная с Синдбада, позабыв обо всех тяготах путешествия, с восторгом приветствовал дивный, новый мир, в самом сердце которого он оказался по воле Всевышнего. И восторг его был так велик, что, проплывая мимо маяка, напоминающего лишь по названию сторожевую башню в его родном городе, обычно сдержанный и в чем–то даже суховатый Идрис Халил стащил с головы картуз и помахал им Городу Царей.
На причале его ждали. Трое студентов, приблизительно его же возраста, в которых лишь наметанным взглядом можно было определить земляков из Баку.
Они поселились где–то за площадью Таксим. Где точно — не знаю. Снимали довольно просторную квартиру в три комнаты с окнами на запад, на тихую улицу с кофейней, мясной лавкой, цирюльней и складом какой–то торговой компании, которой владела многодетная греческая семья, живущая этажом выше.
Идрис Халил был принят вольнослушателем на отделение германской филологии Стамбульского университета и сразу после этого сменил картуз на малиновую феску. Еще одним новшеством в его гардеробе, появившимся через некоторое время, были дорогие французские штиблеты и щегольское пальто с барашковым воротником. Однако не следует думать, что Идрис Халил, очарованный соблазнами Константинополя, кишащего проститутками и плюрализмом, поддался увещеванию наперсников по квартире и хоть каким–либо образом нарушил строгие нормы поведения, установленные для скромного студента–мусульманина за границей. Причин тому несколько: известная стесненность в средствах, крестьянская экономность, унаследованная им от отца, а также природная стыдливость, свойственная моему деду и перешедшая через поколение ко мне.
В 1913 благословленном году мира и благополучия (локальные кровопролития не в счет), всеобщего процветания и не вполне утраченных иллюзий, стихотворение моего деда «В пекарне» было опубликовано в константинопольской газете «Хилал» («Полумесяц»). Так Идрис Халил стал поэтом.
А потом началась война. Первая Большая Война, и железные крейсеры с заклепками по бронированным бортам расчехлили орудия и встали у Золотого Рога. И у дворца Долмабахче появились вооруженные патрули, а на вокзале Хайдарпаша под покровом ночи грузили полевую артиллерию и боеприпасы. И призрак грядущего кровопролития, словно святой дух, витал над водой пяти морей и трех океанов, в глубине которых таились невидимые субмарины и рогатые глубинные бомбы. И Большая Война породила, как это ни странно, еще больше иллюзий, чем шаткий мир.
Многие кавказские студенты воспользовались временным нейтралитетом Порты и тем же летом вернулись домой. Некоторые задержались до середины сентября. Идрис Халил предпочел остаться.
Что задержало его на те четыре месяца, в течение которых еще можно было выехать из Константинополя и добраться до границ Российской Империи? Не знаю.
Единственно, что доподлинно известно, дедушка остался в Константинополе и продолжал работать над своим, так и оставшимся незавершенным романом в стихах, который, словно плющ, таинственным образом неразрывно переплетен с биографией моего предка:
…В городе Царей, пока молчали смертельные мортиры,Я стоял у серебряной груди проливов и смотрел,как дым последних пароходов превращается в зыбкий туман.И буквы, словно крыши домов осенними вечерами,стали моим последним пристанищем,не считая каморки под чердаком с окном на соседний двор.Но смертельные мортиры молчали недолго.
1 октября 1914 года премьер–министр младотурков Талат–паша объявил о закрытии Дарданелл и начале мобилизации. И на площади перед шестиглавой Сулейманией, словно фантастический краб, по выражению другого поэта, выползший из глубин проливов, под огромными знаменами стояла армия, нарезанная на правильные квадраты полков, и железные каски гвардейцев с ранцами за спинами перемежались в точно установленном ритме с серыми кургузыми папахами пехотинцев, изящными фесками военных бюрократов и белыми шапками полковых имамов. После короткого молебна голос военного министра Энвера–паши, многократно усиленный громкоговорителем и марширующим эхом громадной площади, возвестил о вступлении Империи в последнюю войну своей истории.
Вскоре уже, чудесным осенним днем 29 октября, турецкая эскадра в Черном море обстреливала Севастополь и Одессу. И офицеры в нарядных кителях на мостиках бронированных чудовищ смотрели в бинокли на горящие города и людей, в панике бегущих по набережной, сотрясаемой разрывами снарядов. В хаосе внезапной атаки мирные суда в гавани вспыхивали как факелы, и граница между морем и сушей исчезла совершенно.
Так захлопнулась последняя дверь, через которую можно было вернуться домой, захлопнулась прямо перед самым носом Идриса Халила, превратив билет, купленный им десятью днями ранее на торговую баржу с грузом табака и фундука, в бесполезный клочок бумаги. Билет, который стоил ему почти всех наличных денег — 65 имперских лир и 50 серебряных пиастров, учитывая обстоятельства, перекочевал из нагрудного кармана в глубину портмоне к залежавшемуся адресу тифлисского купца.
Так, 28 лет отроду Идрис Халил оказался в чужом беспощадном городе, городе Царей, солдат и купцов, совершенно один, без денег и без какой–либо надежды на перемены к лучшему для него.
С квартиры в районе площади Таксим пришлось съехать еще летом, когда студенты–наперсники, так и не сумев уговорить его отправиться с ними, благоразумно покинули Константинополь. Идрис Халил ходил провожать их в порт и долго стоял с непокрытой головой, глядя вслед кораблю, режущему стальными винтами сверкающую, как ртуть, гладь моря. И еще долго после того, как пароход исчез в дымке узкого пролива, а черный шлейф дыма превратился в зыбкий туман, дедушка продолжал топтаться на голом пригорке и курил, не обращая внимания на суетливую возню портовых грузчиков.
По дороге домой он купил у уличного торговца жареной рыбы, которую ему завернули в обрывок газеты с фотографией Лимана фон Сандерса.
И даже хрупкий позвоночник рыбы указывает мне путь:
Все время на Восток, все время на Восток.
Между тем дни складывались в недели. Недели — в месяцы. Война была в полном разгаре. Дедушка перебрался на четвертый этаж трущобного дома на узкой грязноватой улочке ниже знаменитой Пера Палас, где, словно в каком–то оцепенении, строчка за строчкой сочинял невообразимую поэму, прерываясь лишь на сон, покупку провизии и, когда повезет, переводы на заказ. Короткие заметки да переводы из немецкой беллетристики для пестрой константинопольской прессы того времени стали для него основным источником существования.