Шаги по следам - Хулио Кортасар
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У меня есть и письма, – сказала Ракель Маркес, – Может, они вам пригодятся, если уж вы говорите, что будете писать о нем…
Она долго рылась в стопке бумаг на нотной этажерке и, наконец, протянула Фраге три письма, которые тот, окинув их беглым взглядом и убедившись в подлинности почерка Ромеро, быстро спрятал в портфель. В ходе беседы он уже убедился, что Ракель не дочь поэта, ибо при первом же осторожном вопросе она опустила голову и замолчала, словно погрузившись в раздумье. Затем сказала, что ее мать позже вышла замуж за одного офицера из Балькарсе («с родины Фанхио» [3], добавила она как бы в подтверждение своих слов) и что они оба умерли, когда ей исполнилось всего восемь лет. Маму она помнит хорошо, а отца почти нет. Правда, строгим он был, это верно. По возвращении в Буэнос-Айрес Фрага прочитал письма Клаудио Ромеро к Сусане – и в мозаичной картине последней части вдруг все легло на свои места, неожиданно получилась абсолютно завершенная композиция, открылась драма, драма, о которой невежественное и ханжеское поколение поэта не могло даже подумать. В 1917 году Ромеро опубликовал ряд поэм, посвященных Ирене Пас, и среди них знаменитую «Оду к твоему двойственному имени» [4], которую критика провозгласила самой прекрасной поэмой любви из когда-либо написанных в Аргентине. И в то же время за год до появления этой поэмы другая женщина получила три письма, проникнутых духом лучших поэтических творений Ромеро, полных экзальтации и самоотреченности, где автор одновременно обнажал собственную душу и становился вершителем своей судьбы, выступал в роли главного героя и греческого хора. До прочтения писем Фрага полагал, что это – обычная любовная переписка, застывшее зеркальное отражение интимных чувств, имеющих значение лишь для двоих. Однако дело обстояло иначе – он открывал в каждой фразе все тот же духовный мир большого поэта, ту же силу всеобъемлющего восприятия любви. Страсть Ромеро к Сусане Маркес отнюдь не отрывала его от земли, напротив, в каждой строке ощущалась общечеловеческая взволнованность – что еще более возвышало любимую женщину, – чувствовалось самоутверждение и самооправдание жизненной, воинствующей поэзии.
История сама по себе была несложной. Ромеро познакомился с Сусаной в одном непрезентабельном литературном салоне Ла-Платы, и их роман совпал с периодом почти полного молчания поэта, молчания, которое его узколобые биографы не могли объяснить или относили за счет первых проявлений чахотки, сведшей его в могилу два года спустя. Никто ничего не знал о существовании Сусаны – словно тогда, как и позже, она была всего лишь тусклым изображением на выцветшей фотографии, а с фото лишь глядели большие испуганные глаза. Безработная учительница средней школы, единственная дочь старых и бедных родителей, не имевшая знакомых мужчин, которые могли бы проявить к ней интерес. Отсутствие поэта на литературных вечерах Ла-Платы совпало и с наиболее драматичным периодом европейской войны, пробуждением новых общественных интересов, появлением молодых поэтических голосов. Поэтому Фрага мог считать себя счастливцем, услышав мимоходом брошенные слова провинциального мирового судьи. Ухватившись за эту тончайшую нить, он разыскал мрачный дом в Бурсако, где Ромеро и Сусана прожили почти два года; письма, которые отдала ему Ракель Маркес, приходились на конец этого двухлетнего периода. Первое письмо со штемпелем Ла-Платы на конверте служило как бы продолжением предыдущего послания, где речь, вероятно, шла о возможном браке поэта с Сусаной. Теперь же он выражал глубокую печаль по поводу своей болезни и отвергал всякую мысль о женитьбе на той, которую, увы, ждала скорее участь сиделки, нежели супруги. Второе письмо вызывало просто восхищение: страстное заклинание уступало место невероятно трогательной, чистосердечной мольбе, словно Ромеро всеми силами стремился внушить своей возлюбленной, чтобы она так же, как и он, сознательно смирилась с трагедией и стойко перенесла душевную боль. В одном кратком отрывке было сказано все: «Никому нет дела до нашей жизни, я предлагаю тебе избрать свободу и хранить молчание. Еще более крепкие, вечные узы свяжут меня с тобою, свободною от брачных уз. Вступи мы в закон, и я чувствовал бы себя твоим палачом всякий раз, как ты входила бы в мою обитель с розой в руке». И сурово добавлял: «Я не желаю кашлять тебе в лицо, не хочу, чтобы ты вытирала мне пот. Ты знала другое тело, другие цветы я тебе дарил. Ночь мне нужна одному, и я не позволю тебе смотреть, как я плачу». Третье письмо было написано в более спокойном тоне; казалось, Сусана уже склонялась к тому, чтобы принять жертву поэта. В одном месте говорилось так: «Ты уверяешь, что я околдовал тебя и вынуждаю уступать моей воле… Но моя воля – твоя будущность, и позволь мне сеять эти семена, которые вознаградят меня за нелепую смерть».
По хронологии, установленной Фрагой, жизнь Клаудио Ромеро вошла в эту пору в монотонно-спокойное русло, мирно текла в стенах родительского дома. Ничто более не говорило о его дальнейших встречах с Сусаной Маркес, хотя трудно было утверждать и противное. Однако лучшим доказательством того, что самоотвержение Ромеро состоялось и что Сусана в конце концов предпочла свободу и отказалась связать свою жизнь с больным, послужило явление новой, удивительно яркой звезды на поэтическом небосводе Ромеро. Год спустя после этой переписки и разлуки с Сусаной в одном из журналов Буэнос-Айреса появилась «Ода к твоему двойственному имени», посвященная Ирене Пас. Здоровье Ромеро, по-видимому, улучшилось, и поэма, которую сам автор читал в различных салонах, вдруг вознесла его на вершину славы, той славы, что исподволь ковалась всем предыдущим творчеством поэта. Подобно Байрону, проснувшись однажды утром, он мог сказать себе, что стал знаменит, – и сказал, без капли ложного стыда. Тем не менее вспыхнувшая страсть поэта к Ирене Пас осталась неразделенной, и потому, судя по некоторым довольно противоречивым светским сплетням, дошедшим до потомков благодаря стараниям достойных людей того времени, престиж поэта серьезно пострадал, а сам он, покинутый друзьями и почитателями, снова удалился под родительский кров. Вскоре вышел последний сборник поэм Ромеро. Несколько месяцев спустя у него, прямо на улице, хлынула горлом кровь, и через три недели он скончался. На похороны собралось немало писателей, но, как свидетельствуют некрологи и хроникальные отчеты, тот мир, к которому принадлежала Ирена Пас, не проводил его в последний путь и не почтил его память, как все же можно было ожидать.
Фрага без труда представил себе, что любовь Ромеро к Ирене Пас в равной мере должна была и импонировать аристократии Буэнос-Айреса и Ла-Платы, и шокировать эту публику. О самой Ирене он не мог составить ясного представления. Судя по фотографиям, она была красива в свои двадцать лет, но остальные сведения приходилось черпать лишь из газетной светской хроники. Однако нетрудно было вообразить, как складывались отношения Ромеро с этой ревностной хранительницей традиций семейства Пас. Она, вероятно, встретила поэта на каком-нибудь из вечеров, которые иногда устраивали ее родители, дабы послушать тех, кого они называли модными «песнопевцами» и «артистами», акцентируя голосом слова, взятые в кавычки. Увлекла ли ее «Ода», заставило ли прекрасное название поверить в истинность ослепительной страсти, звавшей презреть «все терния жизни», – на то способен был ответить, наверное, только Ромеро, да и то едва ли положительно. Но Фрага и сам понимал, что тут не над чем ломать голову и что эта тема не заслуживает развития. Клаудио Ромеро был слишком умен, чтобы хоть на момент поверить в возможность ответного чувства. Разделявшая их социальная пропасть, всякого рода преграды, абсолютная недоступность Ирены, заточенной в темницу с двойными стенами, – воздвигнутыми аристократическим семейством и ею самой, приверженной своей касте, – все это делало ее недосягаемой с самого начала. Тон «Оды» не оставлял в том сомнений, его торжественная приподнятость не имела ничего общего с нежностью любовной лирики. Ромеро назвал себя в поэме «Икаром, павшим к ногам белоснежным», использовав шутливое прозвание, данное ему одним из корифеев журнала «Карас и каретас», а сама поэма знаменовала собой не что иное, как немыслимо высокий взлет вослед за непостижимым идеалом, и оттого обретала неземную красоту: отчаянный рывок человека на крыльях поэзии к солнцу, которое обожгло его и погубило. Затворничество и молчание поэта перед смертью были последним трагическим этапом, завершившим его падение, прискорбный возврат на землю, от которой он хотел оторваться в своих мечтах, далеких от реальности.
«Да, – подумал Фрага, подливая себе вина, – все совпадает, все на своих местах. Остается только писать».
Успех «Жизни одного аргентинского поэта» превзошел все ожидания – и автора, и издателей. В первые две недели почти не было никаких комментариев, но затем вдруг появилась хвалебная рецензия в газете «Ла Расон» и расшевелила флегматичных, осторожных в своих суждениях жителей столицы: все, кроме ничтожного меньшинства, заговорили об этой книге. Журнал «Сур», газета «Ла Насьон», влиятельная провинциальная пресса с энтузиазмом обсуждали сенсационную новинку, которая тотчас сделалась предметом разговоров за чашечкой кофе или на десерт. Две опубликованных острых дискуссии (о влиянии Дарио [5] на Ромеро и о достоверности хронологии) еще более подогрели интерес публики. Первое издание «Жизни поэта» разошлось за два месяца, второе – за полтора. Не устоявший перед искушениями золотого тельца, уступивший обстоятельствам, Фрага сделал сценическую редакцию «Жизни поэта» и радиокомпозицию. Казалось, подходил момент, когда накал страстей и громкая шумиха, поднятая вокруг произведения, достигли пика – или, если хотите, той опасной вершины, из-за которой уже готов вынырнуть очередной любимец публики. Ввиду этой неприятной неизбежности и словно бы в качестве компенсации за нее Фрага был удостоен Национальной премии, правда, не без содействия двух друзей, которые успели сообщить ему новость, опередив первые телефонные звонки и разноголосый хор поздравителей.