Возлюбленная псу. Полное собрание сочинений - Артур Хоминский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К утру встал кошмар расставания. И в последнюю минуту, когда слезы душили горло, и пожилая, но еще вполне щадимая временем дама сожалела о минувшем и готова была на себе доказать разнообразные свойства женского трупа, когда прошлое стало бесцельным и ненужным, Тальский, подобно эмигрантам перед окончательным отъездом в Америку, стал танцевать вальс, вместе со своей бывшей соседкой, тайно в него влюбленной, чтобы мимолетным и искусственным весельем на миг один заглушить тоску, что бросала свои зерна в его сердце. И глаза, наполненные слезами, разгорались от легкой и пенящейся, как молодое вино, мелодии, которую играло на рояле какое-то серое, никем не замеченное существо, и кружилась в просветлевшей грусти одинокая пара, и разбуженные розы облетали, роняя нежную тайну лепестков на холодную игру зеркального паркета. Но погасло сладкое томление, и, опустив глаза, Тальский уехал на вокзал, вечно живущий своей особенно лихорадочной жизнью. Неумолимая печаль овеяла его своим покрывалом и стала вечной, как коленопреклоненная вера у давным-давно заколоченного гроба. И над вечерними женщинами легло приближенье Ее, неуловимой и вечно милой. Предстояла суточная вагонная тряска, и пыль, и недоверие окружающих. И, одетый во все серое, Тальский думал, что часы идут медленнее, и не будет конца ничему. Но сутки прошли незаметно, и незримо появился сорокаверстный путь от конечной железнодорожной станции к Дженкинскому Уюту, к снам Елены Николаевны.
Была тоска полей; необозримая, спокойно-ровная местность с где-то чернеющим лесом и одинокими, пугливыми людьми. Крошечная деревенька была погружена в бездну. Снег лежал в канавах, ровной полосой белея на обнаженной груди земной, и люди старались использовать каждый его комочек, отчего путь их, и без того трудный, был извилист и утомителен. И слева от дороги, словно алтарь Ее полей, возвышался нерукотворный курган, и кругом него пластами лежала угрюмая жуть. Подъезжая, Тальский увидел унылую черную птицу, что-то долбившую в мерзлой земле. Было возможно, что это – ворон, погруженный в свои январские думы, и когда это стало очевидным, и с низким карканьем птица поднялась в начинающую сереть даль, Тальский обрадовался, что не забыл еще своей орнитологии, и глаза, его близорукие глаза, оказали ему столь большую услугу. Но затем стало еще тоскливее.
Проехали деревеньку, где изредка рассыпанные ребятишки испуганно взирали на экипаж, казавшийся диковинным исключением от повседневной маяты. Когда же Тальский, миновав бесконечный ряд отвратительных в своей окоченелости мужицких изб, въехал на ровную и снежную дорогу, лошади, по-видимому, заранее приготовленные к неповиновению, остановились. Не помогли ни удары кнута, ни крики еще не потерявшего надежду кучера. Все было напрасно. Дело становилось серьезным. Моментально сбежалась толпа, искавшая, по своей необразованности, развлечения в чужом несчастье. Для нее это было почти тем же, чем квартеты Шевчика или 41-я выставка передвижников для любителя-интеллигента. Многие парни, захватив кнуты, стегали заупрямившихся коней, ннооо! кричали другие, третьи, молча, с озверевшим лицом, напирали сзади. Было все хуже и хуже. Давались советы, своей бессмысленностью ясно показывавшие, до какой степени никто из толпы не подготовлен к такого рода затруднениям: так, например, одни предлагали связать лошадям ноги, взвалить на сани, в которые, по словам мужиков, было необходимо запрячь крестьянских коней. Не было сомнения, что под этими последними подразумевались собственные лошади советчиков, втайне надеявшихся при этом хорошо заработать. Другие громко думали, что наилучшим исходом будет нанять автомобиль в городе, отстоящем уже в 20-ти верстах, причем способы передвижения туда почему-то никем указаны не были.
Угрожающе напрягалась упряжь, когда животные метались в стороны. Так шло время, и злоба Тальского возрастала прямо пропорционально квадрату числа секунд, отлетающих в вечность. Сперва робко, затем смелее, и наконец в один голос мужики решили позвать некоего Юрку, имевшего над бессловесными животными какую-то магическую власть. Двое сильнейших храбрецов отправились за ним. «Поможет тут только Юрка, а он знает!» – неслось им вдогонку. Оставшиеся ухватились за случай покалякать, и в их рассказах Юрка вскоре вырос до непобедимого укротителя диких зверей, женщин и других упрямых и неразумных существ. Наконец, через полчаса явился долгожданный. Он был мрачен, оборван и, по-видимому, пьян. Толпа расступилась перед ним, кучер с испугу влез в сани и нелепо задергал вожжами. Юрка как-то многозначительно понюхал воздух и вдруг, быстро прошептав какое-то заклинание, с нечеловеческим криком стегнул снизу лошадей. Те сразу рванули и понесли. Голова Тальского откинулась назад, и он схватился руками за нее, вероятно опасаясь, что она отлетит. Комья снега заставили его свернуться клубком за спиной кучера. «Чтобы трава поросла на пороге его дома!» – ругал кого-то невидимого Тальский, не знавший, в какую сторону наклоняться, дабы не вылететь из метавшихся саней. Кони несли, опьяненные собственной скоростью, и, что хуже всего, приняли галоп с разных ног, отчего спины их стали похожи на волны во время бури у скалистых и туманных берегов Черного моря. Кучер горел стихийным бешенством и злобно и остро хлестал своих бывших голубчиков. Наконец ему каким-то чудом удалось прекратить опасную скачку, грозившую окончиться плачевно, свернув свои сани в глубокий и девственный снег. Лошади пошли шагом, и Тальский уже смеялся над былой опасностью и смотрел кругом. Деревня давным-давно скрылась позади, где-то на уже темнеющем небе играли отблески далекого, неведомого города, и, торжественно окутанная фиолетовой дымкой, надвигалась ночь. Было тихо, и над бескрайней, изредка испещренной снегами равниной легло дыхание морозной зимы. Усталое солнце красным шаром тонуло в сумерках горизонта, и робко заблистали небесные красавицы – звездочки. Покой замерзания, мирная предзакатная тишина навевали сонную и легкую дрему. Не хотелось двигаться, лишь созерцать игру успокоенной природы и грезить о несказанном, о том, что не приходит и чего никогда не было, о том, что близко и в холодные январские вечера и в ветреные летние дни. К ночи мороз усилился… и над беспредельной равниной грустной земли стоял застеклившийся воздух. Тогда появилась из холодной дали и остановилась перед Тальским Собака, всем собакам Собака. И он познал ее тайну и, охваченный экстазом, никогда, быть может, вновь не появившимся, взошел на сияющие высоты своей мысли. И вылились они в стихотворение, единственное, которое создал Тальский за всю свою роскошную жизнь, но достаточное для того, чтобы мир признал его бессмертным поэтом. Вот оно:
Возлюбленная Псу
В степи глухой, в тиши преступной,Унылый пес печально жилИ над мечтою недоступнойОн поздним вечером кружил.Но здесь, в безвременьи свободы,Задохнется ночей краса…Да восхвалятся злые годыНикем не признанного Пса.
И, ничего не понимая,Он изумителен и прост —Разбита шкурка дорогая,Засыпан грязью ценный хвост;Зимы жестокие морозыУбили грустную красу,Но не страшны ночей угрозы,И странен мир больному Псу.
Понесся Пес в края иные,В края покорности своей,Где дремлют птицы золотые,Где шум листвы и сон корней —Там волчий вой и ропот бора,Русалки, мрак и тишина,И под утесом косогораНеутоленная волна.
Там женщина, исчадье мрака,По речке вниз плывет однаСмотреть, куда ушла Собака,Какая доля ей дана?Но страшен Пес в своем ответе:Он разорвал и перегрызЕе обманчивые сетиИ по реке спустился вниз.
Сказать ли мне о том, что было,Что позабыт отныне Пес?Что кто-то ночью, на могилу,Костей и мяса не принес,Что промелькнули злые годы,Как несказанно жуткий миг,И вновь безвременье свободыСлилось в один протяжный крик?
И вновь погас в дневном уютеБезрадостный, незримый круг,И ночь сплела венок из жутиЕе задумчивых разлук,И вновь длинна дорога терний,Душа грустит, душа одна,Но свет мелькнет, как свет вечерний,У нераскрытого окна…
И Пес, и женщина не знали,До чьих высот дойдут они:Лихие руки начерталиТомительно пустые дни,Легла тупая боль укора,И не дано былых утех,И на высотах косогораНе прозвучит прощальный смех.
Внизу, в безрадостной долине,Горючий камень дик и бел —Печальнейший из псов отнынеРасторгнуть бремя не посмел.Неугасимою лампадойБлестит веков тяжелый сон,Но кто же будет Псу наградой,Когда тоску узнает он?
Кто встанет ясный, долгожданный,Собаке молвит: потерпи,Пока настанет миг желанныйЗажечь огонь в твоей степи?Мы, люди, неизменно верим:Удастся нам когда-нибудьСвое общение со зверемУзлом незыблемым сомкнуть.
И Пес с тех пор призыву внемлет,Ему упреки не страшны —Он, сильный, мира не приемлетИ ждет торжественной весны.О прелести иной свободыПоют земные голоса…Да восхвалятся злые годыПолузадушенного Пса!
Пожалуй, он узнает что-то,Вникая в смысл игры ветвей,Вперяя взор в туман болотаНад бедной родиной своей.Но повстречалась с Псом нежданноЖена – сильнейшая из жен,И кончилось свиданье странно,И этим мир был удивлен.
«Уйди! – она сказала глухо, —И повинуйся только мне»,И вмиг дала ногою в ухо,Махнула камнем по спине…Не сдался Пес, его свирепостьРешила женщины судьбу,Звериная вернулась крепость,Он смело ринулся в борьбу.
Вцепился он, что было мочи,И вбок отчаянно рванул,И женщину, исчадье ночи,Клыками насмерть полоснул.И над ее холодным трупомПечальный Пес протяжно взвылИ, быстро скрывшись за уступом,Помчался в лес таким, как был.
И с той поры годы проходят,Сияет лунный лик вдали,И Пес в тоске мятежной бродитИ ждет чего-то от земли;Но там, где зло вполне уснуло,Где тихо, сонно и светло —Собачьим духом шибануло,То, значит, псиной понесло…
Что зверь, конечно, зол – мы знаем:Он не пленялся красотой,Ему могила мнится раем,А жизнь – неконченной мечтой.Больная мысль, живое слово,Желаний всплеск, игра души —Конечно, нам уже не новы:Мы знали многое в тиши!
О как туманны сказки эти!Они, быть может, не про нас:О том, чего и нет на свете,Они поют в вечерний час.Мелькнут века, погаснут своды,Рассеется ночей краса,Но восхвалятся злые годыЕе возлюбленного – Пса!
Но, мысленно покинув все мирское, утонув в волнах музыки слов, Тальский не заметил, как подъехал к берегу реки, где корчма манила теплом и своим немолчным гулом. Войдя в нее, он действительно заметил сонмище мужиков. С озверевшим видом, нелепо размахивая руками, они горланили солдатские и иные частушки, и рев их бился, подобно пойманному льву, о вспотевшие окна. Пролетали слова: