Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирина Каспэ
Как возможна литература?
Как возможна социология литературы не по Бурдье?
Впервые опубликовано: Новое литературное обозрение. 2015. № 2 (132). С. 151–155.
Борис Дубин часто подчеркивал, что смотрит на литературу «взглядом социолога»[106]. Казалось чем-то само собой разумеющимся, учась у него, связывать и свою исследовательскую идентичность с социологией литературы. Но что такое в данном случае «социология литературы»?
Социоанализ Пьера Бурдье настолько доминирует сегодня на этом дисциплинарном поле, что возможность других школ, соединяющих литературу и социологию, нередко просто не учитывается. Можно ли говорить о том, что Борис Дубин стоял у истоков проекта совершенно иной социологии литературы (вместе со своим постоянным соавтором Львом Гудковым и при участии других коллег, в большей или меньшей степени близких кругу и идеям Юрия Левады — Алексея Левинсона, Абрама Рейтблата, Натальи Зоркой)? Можно ли рассматривать поздние статьи Дубина как один из вариантов движения в русле такого проекта?
Ниже я попытаюсь это сделать и попробую не столько описать сам проект, как он представлялся его инициаторам и непосредственным участникам (это задача для углубленного исследования, нерешаемая в рамках небольшого текста), сколько, опираясь на собственное восприятие, собрать схематичную и очень предварительную модель — образ знания, связанный с проектом в целом и с той его версией (очень индивидуальной, на мой взгляд), которая была получена от Бориса Дубина.
Уже форма, в которой преподносилось это знание, требует отдельного разговора. В 1982 году Львом Гудковым, Борисом Дубиным и Абрамом Рейтблатом был выпущен аннотированный библиографический указатель «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы»[107]. По своим функциям этот справочник являлся не чем иным, как первой заявкой, «эскизом», «проблемной картой» большого проекта — именно так его оценивали Дубин и Гудков двенадцать лет спустя в своей книге «Литература как социальный институт»: «Так как в то время нельзя было и думать об издании систематического курса по социологии литературы (хотя уже очень хотелось), то нам пришлось каждую теоретическую и тематическую проблему представить в виде совокупности как бы уже существующих работ, проведенных исследователями самого разного плана, не обязательно социологами»[108]. Вынужденное решение оказалось совершенно борхесовским — проект социологии литературы вычитывался исключительно из оглавления и аннотаций; даже вводный очерк, уже написанный, не был включен в издание (как и треть всего собранного материала) по «независящим от авторов обстоятельствам»[109]. Таким образом, авторы не могли позволить себе сказать почти ни слова от собственного имени, манифестация проекта осуществлялась только через процедуры перевода (в широком смысле этого термина), перекодировки, монтажа.
Но и позже проект не был оформлен как «систематический курс» (если не считать брошюру, выпущенную для студентов Института европейских культур в Москве[110]). Этапная книга «Литература как социальный институт» представляет собой сборник статей (преимущественно 1980-х годов), и последующие книги Бориса Дубина, написанные уже без соавторов, — тоже сборники.
В принципе, несложно реконструировать (по подсказкам, оставленным самим Дубиным) теоретическую базу, на которую он в наибольшей степени опирался в своих размышлениях о литературе, — веберовская «понимающая социология», структурный функционализм и функционалистские теории модернизации, подходы символического интеракционизма и в особенности феноменологические концепции «социальной реальности» Альфреда Шюца и его последователей; кроме собственно социологической теории — теории повествования (прежде всего Поль Рикер), «рецептивная эстетика» Яусса и Изера.
Однако мне приходилось наблюдать, как это социально-историческое, антропологическое, феноменологическое, очень ориентированное на фигуру «читателя», всегда ее учитывающее описание и исследование литературы не воспринимается, не распознается в качестве социологии — причем и филологами, и социологами; и (что, возможно, более существенно) — не воспринимается в качестве законченного, единого проекта.
Итак — что все-таки мы получили в наследство? Концепцию? Оптику? Метод?
Безусловно, имела место очень целостная, непротиворечивая и при этом «многоуровневая» (одно из любимых слов Бориса Владимировича) концепция, описание которой рискну связать с зиммелевским вопросом «Как возможно общество?», то есть в данном, более частном случае — «Как возможна литература?».
Как представляется, ответы именно на этот вопрос нам предлагались. Прежде всего Борис Дубин и его ближайшие единомышленники настаивали на том, что литература возможна как модерный институт, переставший быть салонной и придворной практикой, то есть литература возникает (со всей своей инфраструктурой, системой ролей, etc.) постольку, поскольку появляется публика, публичность, большая анонимная общность читателей. Таков, можно сказать, верхний уровень теоретической конструкции. Ее более глубокие этажи разрабатывались Дубиным в поздних статьях[111], выстроенных вокруг размышления о том, как антропологически возможна литература, каким должен быть человек, чтобы литературное письмо имело смысл, имело значение — и для автора, и для читателя.
Тут отправная точка для Дубина — идея модерного субъекта, усвоившего просвещенческие нормы универсальной рациональности и при этом приобретшего способность (за скобками, кстати, остается вопрос — каким образом, почему приобретшего) мыслить себя в категориях уникальности, бесконечности, неисчерпаемости. Коль скоро модерный субъект постоянно готов к переосмыслению и нарушению норм, автономен от «внешнего закона»[112], он и в текст вводится «как неиссякающее творческое начало („бесконечный гений“ по формуле Новалиса) и представлен не напрямую, а символически: через символы бесконечности, несоизмеримости с какими-либо эталонами, непостижимости и т. п.»[113]. В процитированном мной рассуждении совершается удивительный, логически простроенный переход (вообще-то, составляющий основное затруднение для социологии литературы как области знания) — от антропологического измерения к текстуальному; антропологическое описание здесь вскрывает саму природу фикциональности, позволяет показать, «из чего сделана», как появляется литературная условность в современном, модерном понимании: «Иными словами, авторская субъективность может быть включена в текст лишь на правах условности — как сам принцип соотнесенности текста не с внешней реальностью, объектом, а с творящим и/или воспринимающим субъектом, с самой его способностью относиться к тексту как потенциально осмысленному целому, вносить в него смысл»[114].
И дальше мы имеем дело с литературным текстом — как с непрямым, небуквальным высказыванием, сложным лабиринтом смысла со множеством уровней условности, со множеством зеркал, двойников, масок, опосредующих авторскую речь. Причем восприятие литературной условности как безопасной ширмы, позволяющей автору спрятаться, отделяющей его от литературного текста, — вряд ли привлекало Дубина. Хотя, говоря о фикциональном повествовании, он часто использует метафоры «игры» (вслед за Левадой) или «театра» (явно