Евтушенко: Love story - Илья Фаликов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нашла ведь старуха крестик, и знаешь где? В джинсах, в штанине, и как он мог туда завалиться? Ты суеверный? Галя тоже. И я… все больше и больше.
Ну конечно, Межиров идет, вот клянусь тебе, что приехал по делу.
(Когда я через несколько дней сидел на лавочке в ожидании электрички прелестным загородным утром — Женя еще с вечера уехал в Москву, твердо веря, что и я наутро уезжаю в Ялту, — обнаружил у себя в кармане одну из его авторучек. Чтобы не забыть, должен заметить, что я самодовольно ухмыльнулся: ведь это была не менее классическая кража.)
Датировано: Переделкино — Москва, июнь 72.
Далекий 1972-й — еще при Гале.
Пожалуй, особенно впечатляет евтушенковское привирание о дареных часах. Необходимость смикшировать широкий жест заведомой чепуховиной, дабы все это смотрелось легко, и весело, и необидно.
Соколовский этюд выглядит черновиком евтушенковского цикла стихов на тему их встречи:
Мы друг друга не предали,хоть и жили так розно.Две судьбы — две трагедии.Все трагедии — сестры.
Ты сутулый и худенький.Ты, как я, безоружен,и прекрасен на кухонькехолостяцкий наш ужин.
(«В мире, нас отуманившем…»)У Соколова есть изумительная «Новоарбатская баллада» — редчайший в русской поэзии двухстопный ямб с дактилической и гипердактилической рифмовкой в таком сочетании. Рядом с «Новоарбатской» — стихотворение «Попробуй вытянуться…». У Евтушенко нечто похожее — «Церквушек маковки…» (вторая строфа и частями дальше), «Женщина и море». Сравним даты. «Попробуй вытянуться…» и «Новоарбатская баллада» — 1967-й. «Церквушек маковки…» — 1957-й, «Женщина и море» — 1960-й. Там есть некоторая разница ритмических рисунков и самого строфостроения, но общая картина одноприродна. Евтушенко называет Соколова учителем. Классический случай винокуровской формулы «Художник, воспитай ученика, / чтоб было у кого потом учиться».
Евтушенко написал о нем много стихов, а после прощания на Новокунцевском — «На смерть друга».
Когда я встретил Вл. Соколова,он шел порывисто, высоколобо,и шляпа, тронутая снежком,плыла над зимней улицей «Правды»,и выбивающиеся прядиметель сбивала в мятежный ком.
Он по характеру был не мятежник.Он выжил в заморозки, как подснежник.Владелец пушкинских глаз прилежныхи пастернаковских ноздрей Фру-Фру,он был поэтом сырых поленници нежных ботиков современниц,его поэзии счастливых пленниц,снежком похрупывающих поутру.
В метели, будто бы каравеллы,скользили снежные королевныи ускользали навек из рук,и оставался с ним только Додик —как рядом с парусником пароходик,дантист беззубый, последний друг.
Висели сталинские портреты,зато какие были поэты!О, как обчитывали мы вседруг друга пенящимися стихамив Микишкин-холле, или в духане,в курилке или в парилке в бане,в Тбилиси, Питере и в Москве!
Рождались вместе все наши строчки,а вот уходим поодиночкев могилу с тайнами ремесла.Но нам не место в траурной раме.Непозволительно умиранье,когда поэзия умерла.
На наши выстраданные родыушло так много сил у природы,что обессилела потом она,мысль забеременеть поэтом бросив.Кто после нас был? Один Иосиф.А остальные? Бродскоголосье —милые люди или шпана.
Мы все — приемыши Смелякова —Жана Вальжана века такого,который сам себе гэбист и зэк.Мы получили с лихвою славу,всю, не доставшуюся Ярославу,но с нами вместе и он по правувойдет в безлагерный новый век.
Еще воскреснет Россия, еслиее поэзия в ней воскреснет.Прощай, товарищ! Прости за то,что тебя бросил среди разброда.Теперь — ты Родина, ты — природа.Тебя ждет вечность, а с ней свобода,и скажет Лермонтов тебе у входа:«Вы меня поняли, как никто…»
Странным образом в этом реквиеме слышен подспудный призвук Бродского — из его стихотворения «На смерть Жукова», при разнице исходного размера, та ритмика, трудноватый ход стиха. Есть и полная мелодическая аналогия.
Бродский:
Что он ответит, встретившись в адскойобласти с ними? «Я воевал».
Евтушенко:
А остальные? Бродскоголосье —милые люди или шпана.
А странным ли образом? Стихотворение Евтушенко написано 25 января — год тому назад умер Бродский. Это тяжелое сближение, намеренно или невольно, вложено в стих, написанный наскоро. Мучительные отношения с Бродским нашли выход в плаче по ближайшему другу. «Ты не знаешь, что тебе простили» — строка Ахматовой, больше всего ценимая Бродским. Это и произошло в стихотворении Евтушенко.
Бродский насыщает свое «На столетие Анны Ахматовой» той же мыслью, основной в христианской этике:
Страницу и огонь, зерно и жернова,секиры острие и усеченный волос —Бог сохраняет все; особенно — словапрощенья и любви, как собственный свой голос.
В них бьется рваный пульс, в них слышен костный хруст,и заступ в них стучит; ровны и глуховаты,затем что жизнь — одна, они из смертных устзвучат отчетливей, чем из надмирной ваты.
Великая душа, поклон через моряза то, что их нашла, — тебе и части тленной,что спит в родной земле, тебе благодаряобретшей речи дар в глухонемой вселенной.
Многолетняя распря с Евтушенко достаточно подробно вышла наружу в разговорах Бродского с Соломоном Волковым. Долгие годы Бродский непримирим и вполне не справедлив. Что же пробилось на свет под занавес, когда он понимал, что болезнь сердца, усугубленная безостановочным курением, подает ему более чем серьезный сигнал? В последнем диалоге с Волковым слышится эта нота — именно последняя.
Волков. Вы знаете, Иосиф, я уверен, что в какую-то будущую идеальную антологию русской поэзии XX века войдут при любом, самом строжайшем отборе, по десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского.
Бродский. Ну это безусловно, безусловно! Да что там говорить, я знаю на память стихи и Евтуха, и Вознесенского — думаю, строк двести-триста на каждого наберется. Вполне, вполне.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});