Смысловая вертикаль жизни. Книга интервью о российской политике и культуре 1990–2000-х - Борис Владимирович Дубин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вполне распространена мысль: человек больше своих творений. И очень легко истолковать явление Дубина как «в первую очередь» личностный феномен — ведь его огромное человеческое обаяние, участие и скромность были очевидны даже тем, кому не посчастливилось знать его достаточно близко. Сам Борис Владимирович очень сдержанно относился к преувеличению роли культурных авторитетов, гуру и на своем опыте, и по творчеству важных для него авторов (вроде Борхеса) понимал ценность дистанцированного, «всего лишь» книжного усвоения культурных и человеческих богатств — вне ситуации прямого контакта. Когда мы говорим о человеческой составляющей «феномена Дубина» — дело не только в учениках и последователях, но в его методе социального анализа культурных явлений. Этот метод был и безусловно авторским — и открытым для разнообразного освоения, оспаривания, творческого перенесения на иные «ряды». Как социологу ему удавалось сохранять и анализировать художественные специфику и особость, например, стихов или музыки — не превращая их в иллюстрации общественных процессов, как это хорошо показал в недавней статье его ученик Борис Степанов[68].
Уход Бориса Дубина означал и прекращение многолетнего и разностороннего исследовательского замысла, не предусматривающего никакого «подведения итогов». Сейчас, оглядываясь назад, мы можем попытаться указать разные, несхожие ориентиры его деятельности и попытаться выстроить — пусть и условную, открытую для оспаривания и пересмотра, траекторию и логику мыслительного пути Бориса Дубина. Обобщенная картина развития его идей реконструирована скорее им самим в ряде интервью Любови Борусяк или Борису Докторову — они будут и для нас одной из важных точек отсчета, а отнюдь не только источником полезной и важной информации.
Еще студентом филологического факультета МГУ в середине 1960-х годов Дубин стал членом полудиссидентского — сам феномен диссидентства появится вскоре, после дела Синявского — Даниэля — поэтического объединения — СМОГа («Самого Молодого Общества Гениев»)[69]. Во второй половине 1970-х годов для переводчика испаноязычных и польских поэтов все началось со знаковой встречи с социологами в секторе исследования чтения тогдашней Ленинской библиотеки. И начавшаяся работа с социологическими данными, изучение репертуара провинциальных и сельских библиотек, командировки в регионы и обработка количественной информации не были уходом в сторону или обретением противовеса исходной культурной изощренности. Эта работа позволила по-иному взглянуть на презумпции и неизбежные ограничения, даже шоры исходного для «своей среды» филологического мировидения. И тогда общетеоретические положения Юрия Левады, критический подход Льва Гудкова к основаниям «чистого» литературоведческого анализа, безусловно, способствовали прояснению оснований аналитической работы самого Бориса Дубина.
Самой важной тогда стала подготовка реферативного, подробного и продуманно выстроенного библиографического справочника-обзора «Книга, чтение, библиотека. Зарубежные исследования по социологии литературы» (1982). Библиография в условиях политической и идейной цензуры была и одной из форм независимой аналитической работы. Борис Дубин и его соавтор Лев Гудков написали для этого справочника большое аналитическое предисловие «Литература как социальный институт». Оно увидело свет только в 1994 году, в первой книге знаменитой серии «Научная библиотека» издательства «Новое литературное обозрение». Заглавие и книги, и «запрещенной» статьи раскрывается следующим образом: «Литература определяется… как социальный институт, основное функциональное значение которого полагается нами в поддержании культурной идентичности общества (соответственно, в фиксации функционально специализированных норм и механизмов личностной, а тем самым и социальной идентичности)»[70].
Язык функционалистской социологии Талкота Парсонса, общезначимый и для тогдашней советской науки об обществе, позволил говорить не только о самовоспроизводстве социума, но и о сложном, противоречивом разнообразии культурных ориентиров, ценностей и языков групп, этот социум составляющих. Уже в этой ранней работе можно усмотреть следы будущего антропологического поворота, особенно заметного в культурологической эссеистике Бориса Дубина в 1990-е. Слово «эссеистика» не должно пониматься в смысле чего-то нестрогого и почти сомнительного по сравнению с серьезными трудами — напротив, речь идет о блестяще реализованной Дубиным возможности культуртрегерской работы, необходимой после десятилетий советских цензурных запретов и идеологической индоктринации.
Позднее в интервью Любови Борусяк Дубин говорил о своих интересах так: «Я стал довольно много переводить интеллектуальной эссеистики, чтобы вырабатывалось в языке умение говорить о разного рода философских, метафизических, исторических, социологических тонкостях, то есть вырабатывать новые возможности для интеллектуального русского языка. Это не были работы строго социологические — я почти этого не переводил. Меня интересовала в этом смысле работа над языком образованного сообщества, расширение его и новые формы. В России ведь не очень популярна была эссеистика. Хотя русский роман и ломает все формы классического романа, но чистой эссеистики в России довольно мало, поскольку с принципом субъективности плоховато в России. Субъективность никогда в этом смысле не считалась крупным интеллектуальным достижением, не считалась чем-либо значимым… Вот это была работа на расширение языкового сознания, языковых навыков российского интеллектуала, российского образованного человека»[71].
Сочетание систематичности и нюансировки делали его работы узнаваемыми на фоне трудов всех талантливых участников группы Юрия Левады, а художественная наблюдательность переводчика и поэта — не мешала, а необходимо дополняла и даже «остраняла», если воспользоваться известным формалистским понятием, аналитическую проницательность социолога. Пожалуй, в этом качестве наиболее близкий пример из истории социологии — фигура Георга Зиммеля как автора оригинальных философских трудов и очерков, где он интерпретировал разнообразные черты и даже нюансы переживаемой им модернистской эпохи и ее неповторимой культуры. Прозвучавшие после ухода Дубина редкие голоса скептиков о преувеличенности заслуг, чуть ли не в погоне за легкой популярностью, упреки (ошибкой было бы о них умолчать) в нестрогости и несистематичности его работ буквально слово в слово повторили недовольные выражения ряда коллег по отношению к творчеству Зиммеля и его «эссеизму»[72]. Притом цельность и исследовательская доминанта всего наследия Бориса Дубина, на мой взгляд, не подлежит сомнению.
В середине 1980-х Дубин сблизился с кругом участников «Тыняновских чтений», проводимых Мариэттой Омаровной Чудаковой на родине Юрия Тынянова, в латышском Резекне (Режице). В отличие от семиотиков из тартуско-московской школы с их приматом эстетической самодостаточности, упор здесь делался на широкий поход к культурным феноменам, а в числе участников были и сам Лотман и вчерашние аспиранты — будущие видные филологи 1990-х — и оригинальный теоретик кино и визуальности Михаил Ямпольский. От формалистов, вероятно, и идет интерес Дубина к феномену самой «литературности» (Р. Якобсон); его интересовало как социально обусловлен и опосредован механизм литературной выразительности. Почему те или иные формы, направления, «вещи» становятся интересны, значимы для современников