Казенная сказка - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дрезина запыхтела, оттолкнувшись от Карабаса, а тот мельчал, мельчал, уедаемый небом да землей, а возможно еще сказать, что растаял. Шпалы под рельсами сгнили, и казалось, что колея разъезжается навроде коньков – вот она описала дугу, скатилась под гору и даже взвихрилась. Дрезина скользит со скрипом на задубевших колесах – то нырнет, то вынырнет по дороженьке, будто кабаньим рылом разрытой.
В Степном дрезину уже поджидала вохра, окоченевшая на ветру. Только и разговоров было, что зима наваливается. Никем не замеченный, Хабаров спрыгнул с платформы и остался на полустанке в одиночестве. Теперь требовалось дожидаться дизеля, который еще назывался рабочим вагоном или, в просторечии, говновозкой. Он-то и пропрет по всей ветке, подбирая и высаживая казахов-колхозников, вахту с дальних лагерей, просто кочующий народец – вольнонаемных с лагерных же заводов.
Что же это был за полустанок? Таких рассеяно по ветке что бурьяна. Выйдет казах из степи, воткнет в землю бунчук, хоть хвост лошадиный к саксаулу прицепит, – и готова остановка. Степной, однако же, строили основательней, зэки Карабасурского лагеря строили для удобства своих же вертухаев. Строение то походило на барак, но в нем возможно было спастись от дождя, да еще как смогли его украсили – скамейками, печкой. К стене барака в лучшие годы пристроила свой сарайчик и кооперация – в нем тогда происходила торговля с казахами, которые свозили в Степное шкуры, шерсть, все, чем промышляли, а им в обмен предлагались примусы, древесина, само собой, и водка.
Когда бывали выборы в народные Советы, в Степном устраивался агитпункт – для степняков с близлежащих чабанских и прочих кочевий и стойбищ. Они наряжались, съезжались родами, семьями на телегах и конях, узнавая от агитаторов новости за прожитые пять лет, – голосовали, но в барак и носу не показывали, рассаживались в степи вокруг большого огня – закусывали, выпивали, потом разъезжались.
Когда полустанок сожгли, то уж больше не отстраивали. Лагерные валили вину на казахов, а их ищи как ветра в поле. Но между собой охрана Карабасура знала, что полустанок сожгли сами вертухаи, когда, отбывая с вахты, застряли в Степном, перепились и, схваченные за тонкие шкурки ночными холодами, запалили махом барак – грелись, только так и избежав верной гибели.
И вот теперь Хабаров бродил среди обугленных развалин… Из всех строений на полустанке уцелела одна параша, хотя ей и трудно придумать точное название. Она отчего-то крепко сидела в земле, как землянка. Стены ее были глинобитные, на азиатский манер, из них торчала сухая солома. Крышу разметало, ее заменял промасленный брезент защитного цвета, растянутый каким-то хозяйственным человеком. На одном глинобитном боку было нацарапано: «Туалет». На другом размашистей и глубже: «Стипная» – и обведено красной краской. Живучее это строение высовывалось из земли на вершок – было оно и верстовой столб, и вокзал, и чем только еще не было. «Хоть бы деревцо посадили», – подумал Хабаров с тоской.
На полустанке сделалось повеселей. Откуда ни возьмись явились казахи – бабы ихние со вьюками, с детьми. Они уселись подалее от служивых. Сидели казашки парами, как видно, невестка со снохой, а то и мать с дочкой. Девчата были белокожие, стройные, а бабки прокопченные, будто дубовая кора. Деток при них было трое, из которых был и захворавший мальчик – он дрожал в лихорадке, положенный на вьюках. Быть может, казахи везли его в Угольпункт к тамошнему врачу; они сидели подле мальчика молча. Казашка, похожая на бабку, старшая среди всех, обтирала ему дряблой рукой пот. Должно быть, рядом с ней сидела мать этого захворавшего казашонка – она до него не дотрагивалась, но ее огромные черные глаза сочились от горя. Была она совсем еще девочка – хрупкая, безгрудая, с пухлыми розовыми губами и нежным над ними пушком. Другие дети ходили по барачному пепелищу, отыскивая в золе гвозди. Заволновавшись, их подзывали бабки, но на них, на будущих мужиков, эти седые старухи то ли не смели, то ли не желали повысить голоса и как бы упрашивали. А то, как русские бабы свою кровь матерят, сразу вспомнилось Хабарову, следившему все с той же тоской за степняками.
Чудно, но и с дизелем, оказалось, управляется баба! Битюг, она просунулась в окошко, когда причалила сцепку из трех столыпинских вагонов и стольких же груженных редким барахлом платформ далеко за полустанком; проевшись, она закричала: «Залазь так, заду не подам, блядь, подавися!» Служивые побежали к вагонам, а Хабаров схватил без спроса у загомонившихся казашек тюки, и они вместе побежали за ними вдогонку, тяжко было только с мальчонкой, с ним не поспевали. Тогда капитан сбросил тюки и, воротившись, перенял казашонка с рук задыхавшейся бабки. Пугливые казашки протягивали людям руки, за которые их по воздуху вносили в этот темный, обустроенный под перевозку людей товарняк. А старухи, повиснув на высоких порожках вагона, завывали, будто их могли позабыть. Втаскивать их было тяжко – Хабаров подлазил под их пудовые зады, толкая наверх, а из товарняка их вовсю тянули за руки. Баба-машинист все орала из дизеля: «Подавила я б всех бабаев!»
Сцепка содрогнулась и двинулась, так что капитан заскакивал в вагон уже на ходу, что далось ему без особого риска: дизель не ехал, а шагал по рельсам вразвалочку, раскачивая по-бабьи одутловатыми боками. В вагоне было натоплено до духоты. Топили углем, насыпанным тут же горой, сжигая его потихоньку в бочке. К полу были приколочены скамьи, на которых и теснился в душной полутьме народ – капитан никого не мог разглядеть, а только слышал, как они с шумом дышат. Из угла рабочего вагона к духоте примешивалась тухлая вонь – там в полу была пробита дыра, из нее вился дневной свет, приглушенный куцей фанерной перегородкой.
Хабаров закрыл глаза, хотя это было и не для чего делать, но ему так было легче. Были еще остановки, и все повторялось, как на Степном, – в рабочие вагоны взбирались люди, орала машинист-баба, будто это не дизель, а она сама тащила вагоны с платформами, впрягшись в бурлацкую лямку. И на каждом полустанке, голом, диком, обязательно имел быть свой сортир, глинобитный или же дощатый, с крышей или же без крыши, горбатый, засранный, с расцарапанным боком: «Кирпичный завод», «Заря», «Карагуль», «Правдинский», «Сорок третий километр» – и так выстраивались они в ряд до самого Угольпункта, будто провожатые.
На месте этого городишки когда-то жила своей жизнью степь, но пришагали люди с голубыми кантами, согнали толпы каторжников, на их костях его и построили; это был городишко угольных шахт и лагерей, однако забои скоро опустели. Легкий уголь исчерпали, а добывать остатки было неприбыльно.
В Угольпункте дизель прибыл не на саму станцию, а в тупик. Взмокшие люди повалили из вагонов на холод. Хабаров зацепился глазами за крестника своего, за мальчонку, и помог казашкам снести его на станцию, где и принимал степняков областной врач. Казашки наградили его за труды своим хлебом, дали еще и три рубля. От еды и хлеба капитан не отказывался, они очень бы сгодились на дальнюю дорогу, но сделалось ему стыдно, что взял.
Станция была сортировочной, узловой, и потому Хабарову не пришлось так томиться от одиночества, как на полустанке. Он глядел на рельсы, беспорядочно разбросанные по земле и уходящие во все стороны света, вслушивался в гудки маневровых, дышал жженым воздухом, растертым проносящимися из дали в даль почерневшими поездами.
На платформе всего больше толпилось баб с грудями, похожими на сундуки, в которые они залазили всей пятерней и что-то там проверяли. Казахи перемешались с русскими, и толчея была, точно на базаре. Громоздились тюки, между которыми сновала позабытая ребятня, играясь. Когда подали заветную электричку, то люди внесли в нее потихоньку и самого капитана; с людьми же он уселся на скамью и уснул, всеми этими людьми, будто покоем, окруженный… Растолкала его старуха, уже в пустом вагоне. «Вот и грех, милый, дура я, за мертвого тебя приняла, а ты спал… Батюшки, а что у тебя за лицо было! Дай-ка перекрещу от греха. А вот и Караганда. Может, чего и проехал? Ну все, будь здоров, я пошла, не болей, не мучайся».
С тем крестным знамением, отчего-то им огорченный, Хабаров и вступил в Караганду, выспавшись так, что ничего не помнил. В этом городе ему и послужить довелось. Замечая, что разбежался, капитан убавлял ход, узнавая все заново с удивлением. Располагался вокзал на окраине, как и полк, потому капитан и волновался… Вдруг он вспомнил, что не выбрился и не подстригся как полагается, и, с облегченьем вспомнив о трех рублях, подаренных казашками в Угольпункте, заторопился в парикмахерскую, боялся, что уже и не разыскать ее на старом месте, но она устояла. Его побрили, остригли бобриком и брызнули одеколоном, как он сам спросил, чтобы уж выглядеть по всей форме. Вид у него сделался до того торжественный, что безвестного капитана впустили без пропуска в полк, да еще и глядели на него, вдыхая одеколон, с уважением. Никем не остановленный, капитан проник в штаб… Спустя некоторое время из штаба донеслись крики и шум драки; из него выбегали, будто обваренные, офицеры, солдаты – все лишние. На крыльцо же выволокли хрипящего в удушливых объятиях человека, который рвался назад в штаб, ворочая навесившихся. У него искали пистолет, которого никак не могли отыскать, а из кучи кричали: «Да он убить хотел товарища Победова!» Ко всему этому добавлялось еще жути и оттого, что от человека воняло навроде сивухой и он из всех жил хрипел неизвестно кому: «Погоди, придет другое время!» Его тогда начали бить и пинать больше со страху, но вдруг опомнились: «Волоките в особый отдел к Скрипицыну!»