В бухте Отрада (рассказы) - Алексей Новиков-Прибой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обратились к авторитету фельдшера, к молодому щеголеватому человеку с рыжими пейсиками на висках.
- Скажите на милость, как понять матроса Зудина?
Тот, подбоченившись, приподняв брови, начал говорить долго и пространно о душевнобольных, пересыпая свою речь непонятными медицинскими словами, и наконец закончил:
- Проще сказать - шалый он.
- Вот это верно, - подхватили матросы. - Так бы прямо и сказали. А то путали, путали...
- А не опасный он? - справились у фельдшера более робкие из них.
- Нет, нисколько.
С тех пор матроса Зудина стали прозывать Шалым.
В ближайшее воскресенье, в прекрасный солнечный день, когда очередное отделение команды готовилось "гулять на берег", Шалый явился в каюту старшего офицера, заградив собою весь квадрат открытых дверей.
- Ты зачем сюда? - строго спросил Филатов.
- Отпустите в город, - не поднимая головы, процедил Шалый.
- Не могу...
- Почему?
- Потому что ты...
Старший офицер вскочил со стула, сразу замолчал и попятился назад, в угол каюты, точно толкаемый невидимой силой, а на него из глубоких орбит, окруженных синяками, мрачно уставилась пара темных глаз. Он впервые увидел лицо Шалого, не по годам изношенное, измученное, с крупной трагической складкой поперек лба, и, чувствуя страх, смешанный с жалостью, к этому несчастному человеку, заговорил снисходительно:
- Хорошо, хорошо, иди в город...
Шалый продолжал стоять, точно ничего не понимая.
- Говорят тебе, иди! Отпускаю я тебя, понимаешь? - возвысив голос, закричал Филатов, точно перед ним стоял глухой.
Шалый молча повернулся и медленно зашагал от каюты.
- Черт знает что такое! - посмотрев ему вслед, рассердился старший офицер на самого себя. - Напрасно отпустил...
А в городе в этот же день с Шалым встретился боцман, который, немного подвыпив, быстро шел по тротуару на рынок, часто поглядывая по сторонам, чтобы не пропустить офицеров без отдания чести. Два противника почти столкнулись нос с носом и на минуту остановились, точно в раздумье.
- Ну? - подавленно произнес Задвижкин.
- Что ну? - спросил Шалый, мотнув головою.
И опять, как и при первой встрече с этим матросом, страшно стало боцману, опять в его душу закрался холодный ужас. Повернувшись, он проворно зашагал на другую сторону улицы, отчаянно ругаясь и часто оглядываясь, точно боясь погони.
На следующий день старший офицер, позвав к себе боцмана, спросил:
- Ну, как этот идиот, Зудин, исправляется?
Боцману стыдно было признаться в своем бессилии, еще больше - в своей трусости, которой он - решительный и храбрый - никогда не знал за собою.
- Будьте спокойны, ваше высокоблагородие, - мы из быка сделаем матроса.
- А как обязанности он свои выполняет?
- Великолепно, ваше высокоблагородие! - невольно уже врал боцман дальше.
Старший офицер, удовлетворенный таким ответом, на этом успокоился.
III
"Залетная", выкрашенная в белый цвет, чисто вымытая, отправилась наконец в свой дальний путь.
Проходили дни за днями, однообразные, похожие один на другой, беспрестанно работала машина, двигая лодку вперед - во Владивосток. Стояла хорошая солнечная погода, лишь изредка омрачавшаяся тучами, с короткими налетами ветра, точно дразнившего море. Давно уже скрылись берега с золотистыми песками, с постройками городов, с зелеными рощами, с пышными садами, и все шире, чаруя человеческий глаз, развертывалось море, а над ним, богато разбрасывая горячие лучи летнего солнца, прозрачно-голубым куполом висело ясное небо. Среди пустынного простора приятно было встретиться с каким-нибудь другим кораблем, обменяться, подняв флаги, приветствиями и разойтись в разные стороны, растаивая в синеющей дали.
Для команды теперь было меньше работы, она больше отдыхала, поправлялась, наливаясь здоровым соком. Свежее стали лица матросов, чаще слышался смех, а по вечерам, после ужина, на баке у всегда горящего фитиля раздавались залихватские песни. Боцман, раньше державший в страхе всю команду, не знавший себе удержа в издевательствах над ней, по мере того как "Залетная" все дальше уходила от отечественных вод, становился добрее, заменяя прежнюю ругань шутками.
- Петров! - внезапно в присутствии команды обращался он к знакомому матросу, стараясь придать себе начальнический вид.
- Чего извольте, господин боцман? - отзывался тот.
- Это я так, чтобы не забыть, как звать тебя...
Матросы смеялись.
Они прекрасно понимали, почему боцман стал относиться к ним лучше, он боялся Шалого, всюду следившего за ним своими страшными глазами, - и старались еще больше запугать его, постоянно докладывая:
- Эх, Трифон Степанович, несдобровать вам...
- То есть как это? - встрепенувшись, спрашивал боцман.
- Очень просто: укокошит вас Шалый, и больше никаких. Ему все равно, раз он полоумный. Что с ним сделаешь?
И действительно, когда бы боцман, будучи на верхней палубе, ни заглянул под полубак, в уборную, он всегда неизбежно встречал там Шалого, следившего за ним, как паук за своей жертвой. Но Задвижкин, стараясь скрыть свою тревогу, храбрился перед матросами:
- Чтоб я да его испугался! Да я из этой полоумной балды такого форменного матроса сделаю, что волчком будет вертеться, молнией по кораблю летать... Не таких укрощали.
Горячась, он ругался и кричал, бил себя в грудь кулаком, но ни в голосе, ни в жестах его не было той уверенности, какая замечалась в нем раньше.
- Нет, Трифон Степанович, ничего вы с ним не поделаете, - возражали матросы. - Силен он, Шалый-то. Надысь он целую бухту стального троса поднял. А в ней, поди, пудов двадцать есть. Так, ни с того ни с сего, взял да поднял, вроде как хотел свою силу показать.
Хуже всех донимал боцмана своими сообщениями о Шалом марсовой Петлин, глуповатый малый с рачьими глазами. Когда-то ему пришлось пережить тяжелое унижение: он пролил на палубу суп, а боцман, придя в гнев, заставил его облизать палубу, досуха облизать, что и было исполнено им под хохот команды. Теперь он торжествовал, видя, что можно отомстить своему обидчику.
- Ну, Трифон Степанович, беда вам...
- В чем дело? - испуганно спросил тот.
- Сам видел кинжал у Шалого. Эх, и большой! С руку величиной. Острый, так и блестит. Повертел он его в руке и за голенище сунул...
- Ну! - удивился Задвижкин.
- Лопни моя утроба, не вру.
- Может, украдешь кинжал, а?
- Нет, уж это вы сами украдите. А мне жизнь еще не надоела.
- Трешницу дам.
- Я сто рублей не возьму.
- На квартирмейстера представлю.
- По мне хоть в адмиралы - все равно не согласен...
Боцман в эту ночь совершенно не мог заснуть, думая о Шалом, держащем в руках острый блестящий кинжал.
В другой раз, утром, во время мытья верхней палубы, этот же марсовой подошел к боцману, толкнул его локтем и, показывая рукою на носовую часть судна, сказал:
- Поглядите-ка, что проделывает...
Шалый в это время стоял под полубаком, держа в руках большой лом; потом он несколько раз размахнулся им, точно нацеливаясь кого-то ударить.
- Порешит он с вами...
Боцман, бледнея, почувствовал, что по его спине будто гладят чьи-то ледяные руки. Он быстро спустился в низ судна, заперся в своей каюте, объявив другим, что ему нездоровится. А Петлин отправился к Шалому и, обращаясь к нему, внушал:
- Боится тебя боцман... каждый день ждет, что на тот свет его спишешь...
Шалый, подняв голову, молча глядел на марсового.
- Что же ты окошки свои на меня уставил? Говорят тебе, что у боцмана поджилки трясутся. Придавишь, брат, его, а?
- Ладно, - отворачиваясь, нехотя отвечал Шалый.
Спал он в жилой палубе на решетчатых рундуках, подостлав под себя матрац, набитый мелкими истолченными крошками из пробочного дерева. Часто его видели здесь лежащим на спине, нераздетым, в сапогах, с открытыми глазами, неподвижно уставившимися в потолок, и неизвестно было, спит он или нет. Случалось, что он тяжело застонет во сне, пугая соседей. Раз ночью во время небольшой бури он, проснувшись, вдруг засуетился и, обратившись к матросу, только что сменившемуся с вахты, спросил:
- Слышишь?
- Что? - удивился тот.
- Ребятишки кричат, и баба плачет...
- Это ветер в вентиляциях воет.
- Врешь!
Шалый, вскочив торопливо, в одном нижнем белье побежал на палубу.
Матрос, ложась спать, посмотрел ему вслед и заключил:
- Дело дрянь... Совсем испортил мозги... А голова без разума, что маяк без огня...
Днем Шалый по-прежнему проводил все свое время в носовом отделении и ни с кем не разговаривал, жил своим одиноким внутренним миром, загадочным и непонятным. До окружающей жизни ему не было никакого дела. Казалось, какая-то тяжелая дума, точно свинцовая туча, вытеснив все мысли, мраком отчаяния заполнила душу. Только глубже уходили в орбиты его страшные глаза, темные, как осенняя безлунная ночь, шире расходились вокруг них синие круги и все чаще трагическая гримаса кривила его мертвое лицо...