Свобода и любовь. Эстонские вариации - Рээт Куду
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Невероятно, но Размик не видит, насколько я несовместима с этим городом. Он вообще ничего на свете не замечает. По удивительному совпадению именно сегодня у моего армянина открывается первая выставка в Париже.
До сих пор он успел только мимоходом спросить, как я долетела. И после этого говорит только о том, как трудно ему было готовить выставку. Париж город требовательный, надменный, безжалостный к приезжим …
— Ну да, эту безжалостность я замечаю, — ядовито откликаюсь я. — Ты изменился.
— Неужели? — Размик приятно удивлен тем, как быстро в нем появилось нечто парижское!
Быть может, жизнь в Париже и в самом деле праздник и, чтобы тебя не выбраковали, нельзя оставаться в стороне от него. В Париже надо уметь радоваться и быть счастливым. Нюансы несчастья и бродяжничества парижане улавливают лучше жителей других мегаполисов — слишком много сюда забрело безнадежных искателей счастья. Невозможно каждому сочувствовать, всем помогать. Париж заставляет прятаться в норы. Только совершенно опустившиеся клошары суют свою беду под нос обаятельным согражданам, не получая взамен ничего кроме равнодушной оскорбительной улыбки. Кто заставлял тебя рваться в город всесветных грез?! Париж в этом отношении беспощаден. Своей роскошной элегантностью и весельем он только подчеркивает несчастье.
… А Размик тем временем рассказывает мне, что его ребенок прихворнул. Словно в гости пожаловала одна из любезных армянских тетушек…
Я мазохистка или просто идиотка?…
Размик со своей темной шевелюрой и большими глазами в Париже кажется более своим, чем в Москве, где он выделялся в толпе как “черный”. Я же кажусь слишком “белой”, вернее — чересчур, приметно рыжеволосой. Еще в самолете один пожилой господин принял меня за немку и, узнав, что я впервые лечу в Париж, решил предостеречь от тщательно скрываемой французами недоброжелательности к немцам. Как долго живет, оказывается, потайная вражда оккупированного, но непокоренного народа к давнишним завоевателям! “Как будто в истории Франции не было кровавых периодов, дикости и резни”, — возмущенно втолковывал мне спутник, похожий на остзейского барона. Еще в полете я прослушала и свою первую лекцию о француженках.
В Америке обожают блондинок того немецкого типа, который когда-то был общенациональным идеалом Германии. Француженки же тощие — настолько тощие, что их при всем желании невозможно назвать привлекательными.
— Грудастые женщины улыбаются только на рекламных фото, — заявил сосед, одобрительно окидывая взглядом мои формы. — Да, в эстонских девушках в самом деле заметно влияние немецкой пышности, полезное влияние! Тела француженок не нуждаются в дополнительном изучении в сауне или в бассейне — на них и так все просвечивает, все декольтировано, большинство не надевает лифчиков.
Моя куртка достаточно мешковата, как и подобает порядочной “немецкой” женщине, но в этот момент мне захотелось, чтобы она скрывала все, на манер плащ-палатки. Избавиться от чрезмерно любезного пожилого господина было невозможно. Он и пальцем не касался меня, однако лицо его все багровело, и он шарил глазами по моему телу уже с хозяйской основательной требовательностью.
Когда я в аэропорту повисла на шее Размика, старый господин бросил на меня осуждающий взгляд. Он свое дело сделал, предостерег попутчицу насчет французских охотников за юбками, предложив взамен их легкомыслия германскую добродетель.
Я чувствую себя униженной как словесной похотью старого господина, так и тем, какими очаровательными оказались француженки. Я выбита из колеи лишним шампанским, рассеянностью Размика, болезнью его ребенка и выставкой. Этот человек, о котором я тосковала, грезила, к которому стремилась, рвалась, к которому, черт возьми, прилетела, мог стать моим единственным утешителем в Париже. Но именно в день прибытия все, волею случая, против того, чтобы мы встретились по-настоящему. Я здесь, но мы еще не встретились.
Кусаю губы.
Не хватало еще приехать в галерею зареванной.
Размик раскинулся на сиденье рядом с таксистом, гордо объясняя ему, как проехать к галерее, расположенной в узеньком переулке. Я успеваю заметить, что в окрестностях станции метро “Одеон” полно узеньких улочек и витрин, в которых красуются произведения искусства. Они ранят мне душу своим недоступным изобилием, таинственностью, притягательностью. Мне уже ясно, что Париж — действительно город художников. Единственный город, где ничто не оскорбляет взора. Взгляда художника! Уборщице здесь есть за что зацепиться, так как Париж на удивление замусорен и неряшлив. Особенно в сравнении с чистенькими немецкими городками.
В галерее присутствуют и русские эмигранты. И, естественно, происходит то, чего я и ожидала: меня тут же осуждают, как “эстонскую националистку”. Старый русский аристократ, чьи предки эмигрировали еще до первой мировой войны, превращает меня в объект внимания и снисходительных усмешек всего общества. Почему, мол, мы в Эстонии так безобразно обращаемся со своими русскими?
Пары шампанского все еще обволакивают мой рассудок, и я отвечаю: “Оккупацию забыть невозможно. Что же, в конце концов, лучше запоминается? Немцы дали миру Бетховена, Моцарта, Шиллера, Гейне… Но французы помнят скорее Гитлера, чем Бетховена. Несчастье томит сердце вечно. Так женщина не в состоянии забыть несчастную любовь…”
— Следовательно, эстонцы хотят запомниться тем, что найдут своего Гитлера? — бросает из угла некая худосочная красотка, которую явно раздражает, что я ни на шаг не отхожу от Размика. — Преследование русских в Эстонии — такая же трусливая подлость, как преследование евреев и цыган. Ведь своих эстонцев, которые находились у кормушки при Советах, вы не трогаете? На словах вы осуждаете и нацизм, и коммунизм, а на деле создаете новый коммуно-нацистский гибрид?
И дама надменно затягивается сигаретой, прекрасно понимая, что этой тирадой восстановила против меня все общество. В своих стоптанных туфлях и мешковатой одежде, хватившая через край шампанского, я в самом деле кажусь ярким образчиком коммуно-нацистского гибрида.
И тут совершенно неожиданно нервы мои не выдерживают и я разражаюсь рыданиями.
— Ах, теперь вы плачете? А когда вы заставляете плакать других, это вам нипочем? — комментирует мстительная русская красавица.
— Эстонцев, на которых не было никакой вины, ссылали в Сибирь. Наш народ вообще пытались свести к нулю… Весь Северо-восток Эстонии кишмя кишит русскоязычными, — сквозь слезы пытаюсь объясниться я…
Но одна против всех я совершенно беспомощна. А Размик молчит. Хотя хозяин здесь он. Он, пригласивший меня сюда. И они еще говорят о справедливости! Те, кто у власти, всегда притеснители. Эта девица с сигаретой — лучший тому пример. Русские здесь в большинстве — и им не до любви к ближнему, не до милосердия. Каждого заставляют отвечать за всех. Они ведут себя точно так же, как и эстонцы.
Свирепая красотка считает, что она тут сойдет за прокурора и судью в одном лице:
— Просто у вас нет своей Сибири, а то бы вы отправили туда всех русских. В душе вы готовы на все. Так чем же вы лучше? Вы не ссылаете “инородцев” на свои островки, но вы объявляете их чужаками, оккупантами… Вы многих оставили без родины. Своим нынешним поведением вы задним числом доказываете, что заслужили ссылки! С точки зрения вечности, не имеет значения, что было раньше — деяние или кара! Сначала наказание, авансом — затем преступление!
Ее голос становится все крикливее.
Только теперь я замечаю, что она вовсе не так молода, как мне поначалу показалось. Скорее ровесница моей матери, чем моя. И явно тоже успела злоупотребить крепкими напитками.
Я в шоке. Не столько от слов — похожих слов я ждала. Меня потрясает тон, остервенение и та безапелляционность, с которой выносится приговор.
Но почему я должна все это слушать? Я художница, я сблизилась с Размиком в Москве, у меня множество друзей самых разных национальностей; могли бы меня в мой первый парижский день оставить в покое!
— Я-то тут причем? — выкрикиваю я, наконец, самую ужасную глупость, которая только возможна. …И окончательно вызываю весь огонь на себя. Даже те, кто с некоторым сочувствием разглядывал меня, выплескивают свое возмущение: эстонцам, которые были верными псами коммунистического режима, у нас все сходит с рук только потому, что они эстонцы. И мы еще смеем говорить, что “не причем”! Это бесчеловечно, несправедливо, возмутительно и ужасно.
Ужасно, в самом деле ужасно!
Я выскакиваю из галереи. Сердце колотится, как безумное. Чтобы устоять на ногах, я хватаюсь за стенку.
Размик сердито берет меня за локоть. Это грубая хватка преследователя, а не дружеское пожатие.
— Я отведу тебя спать! — гневно шипит он. Кажется, я сорвала ему вернисаж и подорвала репутацию в глазах всего Парижа. — Нечего было накачиваться шампанским. Это тебе не мороженое!