Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Где-то здесь есть кран, — сказал он.
Они переступили изгородь из черного буксуса. Наталия Ивановна включила фонарик, луч выхватил из темноты сонные кусты роз и росистые листья канн и, отыскав шланг, остановился.
— Нужно идти вдоль шланга, — сказала она. Они пошли по клумбам, стараясь не ступать на маргаритки, пролезли сквозь живую изгородь лавра, и шланг привел их к садовой катушке. Рядом под платаном сипел кран. Феликс наполнил ладонь водой и влил ее в разжатый клюв павлина, горло двинулось.
— Пьет?
— Пьет, — ответил он.
Напившись, павлин пришел в себя, отряхнулся и уложил крылья. Феликс усадил его на ветвь и подумал, что завтра павлин будет снова попрошайничать у ларька, а курортники будут выщипывать на сувенир перья — и это значит, что все в порядке.
Они оставили павлина, нашли скамью у обрыва над морем и сели. От огней с той стороны залива на маслянисто-черной глади кривились золотые змейки.
Они молчали. Ее лицо белело в свете звезд, и все стало для Феликса нереальным; и черные, будто растушеванные деревья, и ленивый всплеск волн, и приторный запах дрока, с прохладой, спускающейся с гор. Он понял, что вовсе нет ее, а есть фантазия в голове его, и мучительно вслушивался, но не улавливал ее дыхания. Так и сидел, испуганный и неподвижный. Ему никогда не было так хорошо. Но не может же быть он счастлив. Не может! Он обратил мысль внутрь себя. На край сознания наползало облачко. Он напрягся более и понял — это приторно-сладковатый запах испанского дрока напомнил об ушедших. Фа-те-ич — повернулось в голове Феликса. Боже, ведь так хорошо вокруг, отчего же усопшие не оставляют меня? И ответил себе: все они — ненавистные и любимые — рядом. Они, как тени, которые ползут за деревьями, прячась от луны, и луна не видит их никогда. Так мои ушедшие рядом, но всмотрюсь — и они спрячутся в ночи быстрее взгляда.
Он открыл глаза. Она была рядом, и лицо ее было задумчиво. Она спросили:
— Вы воевали?
— Да, — ответил он.
— Все, кто воевал, немного другие, и вы тоже иной. А шрам на щеке у вас с войны?
Феликс испугался связи между его сиюсекундной мыслью о Фатеиче и ее вопросом. Он хотел промолчать, но слова будто сами срывались с губ. Он понимал, что говорит не то, не к месту, проклинал себя и Фатеича, но где-то в нем стоял стержень, объединял все и всех во все времена, что так цепко хранила его память — и Фатеича, и Ванятку, и Аду Юрьевну Мурашеву, а теперь и ее, рыжую Натали, понял он и заспешил.
— Нет! Нет, это после войны — ударил Фатеич, мой друг, следователь. Он сто раз спрашивал: пистолет был? Был. Патроны были? Были. Почему не застрелился? А когда сто первый раз спросил, я не выдержал, схватил бронзовую статуэтку, но она оказалась привинченной к его столу. Вот тогда-то Фатеич и вынул пистолет из ящика и хватил по скуле. Вы понимаете, он ударил меня лишь раз, потом казнился всю жизнь, но один раз все-таки ударил.
Потом, краснея и смущаясь, Феликс заговорил об Аде Юрьевне Мурашевой — о его вымышленной любви, а когда замолк, понял, что кинул камень в свою ночь, но круги разошлись, и звезды покачались, будто отраженные в черной глади, и замерли, и ночь стала более черной, таинственной и значительной.
— Я, кажется, говорил не то, весь день говорю не то, — испугался Феликс.
— Что вы! — прошептала она.
И он с радостью осознал, что слова имеют непостижимый, иной, музыкальный смысл, понятный лишь влюбленным. Они опять помолчали.
Из-за мыса, напоминающего сову, из-за его черного каменистого лика, обращенного к небу, выползала золотая огненная многоножка и поползла в его ночи.
— Пароход, — сказал он, — наверное, на Гаити, а может, на Канарские острова.
Она достала сигарету, но не закурила.
Зрение, слух, все чувства его были обострены, и он, воспринимая ту великую радость, что излучала она, думал, что всю жизнь брел в поисках ее и, наконец, когда надежда оставила его, в сумерках, на тончайшем стебле стал распускаться невиданной красоты робкий и бледный цветок. Феликс молчал, понимая, что нет большей близости, нежели молчание влюбленных. Потом они закурили. Золотая многоножка, мерцая огненными лапками, заползла за кипарис. Они ожидали. Многоножка опять выползла из-за черного силуэта.
— А знаешь, — сказала Натали, — на танцы я пришла из-за тебя…
Это самые музыкальные, самые красивые слова, которые я когда либо слышал в своей жизни и, главное, она сказала мне «ты», возликовал он…
— Хоть ты меня и обидел, да-да, мой милый абориген, ты оставил меня на пляже с протянутой рукой и этим кольцом, которое так и не выкупал в море.
Она стянула кольцо, под луной сверкнул камень.
— Сегодня мой день рожденья, и я хочу, чтобы ты сделал мне подарок — сейчас сбежал по этой тропинке и выкупал мое кольцо в море.
Феликс напрягся.
— Я поймал в ледяной воде большую серебристую рыбу, это потруднее…
— Знаю, но я хочу, чтобы ты выкупал кольцо, в этом году оно еще не было в море — разве трудно? — губы ее были капризно сомкнуты, и вся она напряжена. Это был конец. И запах хвои и водорослей стал йодист и резок, и это отметил Феликс. Он нашел в себе силы расправить спину и тихо, но твердо сказать «Нет!».
Она долго и удивленно разглядывала кольцо, теряя напряжение и становясь мягкой и доброй. И наконец прошептала:
— Я так и знала, я Овен — баран, я родилась в апреле, и мой камень — бриллиант. А сапфир — камень не мой, он приносит мне несчастье, из-за него я чуть не потеряла тебя, так пусть он сегодня все-таки выкупается в море.
Она бросила кольцо в море, и они прислушались: шлепком капли долетел звук. Они молчали, затем она взяла руку Феликса, улыбнулась и заговорила о хозяйке, о позднем часе. Это были страшные слова. Но Феликс подчинился, накинул ей на плечи пуловер, и они пошли над морем по узкой дорожке. Феликс держал ее локоть, боясь причинить боль, но еще более боясь, что она скользнет с откоса. В парке, в темени сосен, она включила фонарик, и луч, подпрыгивая в такт шагам, привел их к деревянному крыльцу финского домика с островерхим силуэтом на фоне звезд. Из-под подстилки она достала ключ, но не открыла дверь, а взяла Феликса под руку, и луч снова запрыгал меж кустов, теперь уж к его машине. И понятие времени, и реальность оставили их. Они будто плавали на тихих волнах — от домика к машине и обратно, и было лишь ее горячее плечо, и черные кипарисы на фоне глянцевого моря, и далеко сиял огонь неугасимый, и вовсе это был не пароход, а полный зажженных свечей именинный пирог витал в ночи меж спящих деревьев.
* * *Наконец заскрипел замок, и Феликс увидел, что стоит на крыльце и отпирает дверь. Она стояла у открытой двери, задумчиво глядя в парк. Над ним мутно рдела лампочка, и тень листвы притихла у их ног.
— Который час? — спросила она.
— Полпервого.
— Значит, я уже родилась.
Он удивленно поднял лицо.
— Да-да, Феликс, ровно двадцать пять лет назад в Ленинграде, в старом кирпичном доме, который жильцы почему-то прозвали «Барселона», в доме, в котором много прокопченных сводов, решеток и крыс, в начале первого родилась девочка, ее назвали Наташа… — она повернула Феликса за плечи и зашептала: — Сегодня мне двадцать пять. И когда же ты поцелуешь меня?
«Она сумасшедшая или шлюха», — опешил Феликс, но сказал иное:
— Так сразу и поцеловать?
— А тебя что, уговаривать надо? Ты этого желаешь? — и зазвучал смех.
Слова падали, как камни, ступени под его ногами скрипели и стали мягки, он ухватился за косяк и забормотал нечто о лагерях и уголовниках, и достоин ли он, и действительно ли она его желает! А не лучше ли режиссер? — и говорил, говорил нечто о свободной любви.
Он говорил, чувствуя спиной черный провал двери, и ловил себя на том, что рухнет в этот провал, и уж более ему не встать, и в то же время так страстно желал упасть. Потом приблизилось ее лицо, волосы и грудь. Он попятился, а она шептала:
— Ты глух? Ты слеп? Ты и на танцах ничего не понял? Тебе что ж, кричать надо?
Она детски прильнула к его плечу, страх ушел, и лампочка из ветвей уж мирно золотила ее волосы.
— Гимназисточка, — прошептал он, но в голове проснулся бес, захлопал в ладоши, возликовал: «Кто она? И кто ее привез? И почему ей понравился ты, а не режиссер, — вспомни, что говорил герой. Она лжива, поругалась со своим кумиром и пришла к тебе, чтоб отомстить ему. Ничтожество ты, Феликс Васильевич, да еще и дурак», — изгалялся бес.
И Феликс, озлобившись, уязвил:
— Ты всегда придумываешь дни рождения?
Она, будто ослышалась, кончиком языка облизав губы, прошептала:
— Я пойду, я, пожалуй, пойду, а ты отдохни, ты очень устал… очень! Дорогой мой, — но не ушла, а, поеживаясь, надела в рукава пуловер.
Ему бы извиниться и уйти, но он понес вздор. О ее лодке, которая плыла двадцать пять лет, не зная его, Феликса, и пусть себе плывет, и забудет и этот день, и этот берег. Он говорил о том, что его одинокий фонарь будет догорать над тихой заводью. Он умолк, увидел болезненно и рельефно ее ноги в белых туфлях на ступенях. Увидел разлапистые тени виноградной листвы и неожиданно для себя и для нее обнял ее, прильнул щекой, бормоча о герое, о том, что пусть он. Он красивей, он лучше, и пусть она его, героя, простит.