Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям - Паскаль Киньяр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13 февраля. Позвонила Элизабет. Она получила весточки о малыше Д. Сразу две открытки, пришедшие в один и тот же день. О том, что он прошел вторую ступень мастерства на горном спуске. Что он построил снежный замок, но погода испортилась раньше, чем он закончил, — так писала ее мать.
Что Д. вопил от негодования, когда дождь разрушил его творение.
Я спросил, как там А. Элизабет ответила: у него по-прежнему «в голове тараканы».
Среда, 14 февраля. Пришел повидаться с малышом Д. Поднялся по старой скользкой лестнице. Позвонил в дверь. Мне открыла Элизабет, она сказала, что у А. дела идут не блестяще. Я зашел в гостиную и расцеловал малыша Д.: он прекрасно загорел и теперь занимался тем, что привязывал веревочками все кресла к столу, к консоли, к пианино, а пюпитры к стульям. Я прошел в комнату А. Он лежал на кровати. При виде меня он встал на колени прямо на одеяле и простер ко мне руки; лицо его было искажено ужасом.
— Тебе не следовало приходить, — сказал он. — Я все равно не могу говорить.
И тут же посыпались традиционные жалобы: неотступная лихорадка, стеснение в горле, внутреннее жжение от страха, взъерошенные брови, мучительные колики, дрожь в конечностях, жуткое сердцебиение, острая боль в затылке, головокружения, бессонница, уверенность, что впереди только беда, что все кончено, и, наконец, окончательная потеря вкуса…
— Это нервное, — твердил он, — я знаю, что это чисто нервное, но мне плохо!
Я присел к нему на кровать, начал шутить, насмехаться над Йерром. Внезапно он прервал меня; его несчастные, мокрые глаза молили о жалости.
— Я боюсь! — пробормотал он.
— Ты принимал сегодня лекарства?
— Да.
— И они не помогли?
— Нет.
— Но чего же ты боишься?
— Ничего. Ничего. Я просто больше не могу. Мне страшно. Мне страшно! Я безумно хочу умереть. Мне никогда от этого не избавиться…
— Перестань, прошу тебя. Ты влип, так ведь? Ты погорел, так ведь? Ты погиб, так ведь? Ты конченый человек, так ведь?
— Да.
Он даже не улыбнулся. Потом, помолчав, спросил:
— Ты не знаешь средства прогнать…
— Страх? Время?
— Да.
— Есть такие хитрые заклятия. Древняя традиция заклятий…
Я попрощался с ним около семи часов. Малыш Д. поджидал меня в передней, украшенный сверху донизу английскими булавками, с которых свисали десятки медалей, орденов, пестрых бумажных ленточек и всяких лоскутков. Гордый, как павлин или Артабан у ног Клеопатры. Надменный, как академик или национальный гвардеец. Эдакий крутой малый.
Четверг, 15 февраля. Возвращаясь домой, встретил Йерра.
Йерр сказал о Флоранс, что она «гниет в собственном дерьме».
Что она отъявленная шлюха. Что она из тех баб, которые должны за честь почитать, когда их трахают собственные мужья.
Пятница. Позвонил Т. Э. Уинслидейл. Фортепиано настроено. Он ждет нас в понедельник.
Все уже оповещены.
Суббота, 17 февраля. Зашел повидаться с А. И снова он отказался идти к Уинслидейлу. А. сказал мне: «Это полный крах». Я с легким злорадством заключил, что ему полегчало, раз он старается связно выражать свои мысли. Нет, он обязательно должен туда пойти. Он нужен нам, чтобы навести порядок в квартетах, сыграть постлондонские трио, разучить особенно трудные пассажи. Необходимо, чтобы он всем этим руководил. Элизабет пришла мне на помощь, начала его упрекать.
Тогда он сказал, что придет.
Потом опять пустился в долгие нудные рассуждения <…>:
— На месте каждой вещи разверзается бездонная пустота… Можно обойтись без всего… Неодолимая усталость, пронизанная мыслью о смерти, стремящаяся к смерти, к состоянию смерти… Быть мертвым… Откуда ждать спасения? Какой пластырь, какой бальзам, какой пепел может нам помочь?.. То, что нас сломило, было ничем… Одновременно бессмысленным и ничем… Я ищу хоть что-нибудь, за что можно уцепиться…
Washington's Birthday[43].
Зашел вместе с Мартой на улицу Бак. А. был готов и выглядел относительно хорошо. Элизабет никак не могла решить, что ей надеть, колебалась между двумя платьями. Вышла к нам в синем платье, делавшем ее очень солидной. Сказала, что не хочет походить на молодую девушку. Пришлось мне дать клятву, что темно-синий как раз годится — в нем никто не примет ее за школьницу.
Мы явились к Уинслидейлу одними из первых. Коэн уже был там. Томас и Рекруа пришли вместе. Карл привез Йерра и Глэдис. Мы поспешили сесть за стол.
Марта рассказала, что никогда еще не видела Поля таким счастливым: любовь повергла его в настоящий экстаз. Йерр пришел в негодование. Объявил, что нужно опасаться любви, счастья, всех этих слов, которые грешат чрезмерной растяжимостью. К нему присоединился Рекруа. Сказал, что слова, претендующие на чистый смысл, напоминают маяки-убийцы. И начал описывать эти огни, которые жители прибрежных селений в старину зажигали у моря, вблизи от опасных прибрежных рифов, по ночам, когда штормило или бушевала гроза, чтобы они сбивали с пути моряков, принимавших их за обычные маяки.
— Но зачем же ставить любовь на одну доску с кораблекрушением? — спросила Элизабет. — И зачем так упорно причислять ее к гибельным и постыдным чувствам?
О, я далеко не первый, кто прибег к сравнениям, — возразил Йерр, — и не мне, с моей седой головой, вменять в вину эту «убийственную грозу»! Но, по правде говоря, я нахожу их не такими уж глупыми, с их помощью нетрудно описывать страхи, бури и тревоги, свойственные любви.
Нет, сказала Э. — Любовь — это не тоска или ненависть, не страх или война, не обездоленность или одиночество. И в чем суть обыкновенной, всем знакомой любви, если не в искренней расположенности к любому окружению, к любым удовольствиям, в свободе безбоязненно открывать душу, откровенно выражать свои мысли, наслаждаться слиянием тел, нежданной возможностью не таиться, не прятаться от другого?!
— О нет, — ответил Йерр, — самое благородное желание может похвастаться лишь пустотой в душе Или слабостью мышц и извечным одиночеством, — вот то, что вдыхает силу в любовь.
— Увы! — вставила Глэдис.
Не верьте Элизабет! — продолжал Йерр. — Любовь в ее понимании — это изобретение конца восемнадцатого века! Именно он породил убогую идею о безграничной и возвышенной любви мужчины и женщины. Об этой коварной лихорадке, заставляющей человека открывать другому всю свою душу, изливать на него всю свою нежность… Получать наслаждение оттого, что даешь наслаждение, разделяешь с любимым существом свои печали, свои страхи, свою жажду жизни и надежды на вечное совместное существование… Но не это ли самый прямой путь к несчастью?.. Самые трогательные воспоминания, самая преданная страсть, любовная бессонница, неустанные восторги, ощущение вечного праздника, экстаз, побеждающий скуку, — вот что на самом деле сулит беду!
Элизабет пожала плечами.
— Да это карикатура на любовь, — сказала она Глэдис.
— Это карикатура, — подтвердила Глэдис.
— И однако, Йерр не прав лишь отчасти, — сказал Р. — Он поклялся, что никогда не женится. Мол, супружеская жизнь связывает руки, мешая быть счастливыми, — так двое нагих рабов стонут под гнетом их общей ноши, страшась умереть и, вдобавок, умереть не одновременно и не рядом друг с другом. Любовь — это не пригнанные одна к другой части головоломки и не книги. И если мы закроемся в комнате вдвоем, крепко обнявшись, заперев все двери, завесив все окна, разведя огонь в камине, чтобы спастись от зимней стужи, то разве так мы обретем покой? Ибо в нас самих нет ничего, — продолжал он, — кроме скуки — порождения лени или одиночества, химер — порождения небытия, ужаса — порождения пустоты, криков отчаяния — порождения тишины, и страха смерти.
Марта повернулась к А.: значит, нужно быть «как все», развлекаться, брать в руки вещи, смешиваться с толпой, вдыхать воздух, стараться твердо стоять обеими ногами на том, что зовут землей, и хоть изредка участвовать в том, что зовут жизнью.
— Иными словами, отвлекаться от смерти, — подхватил Р., — или обманывать ее. Но отречение от всего не защитит от ее прихода.
— Совсем напротив, — сказала Марта, — часто кажется, что отречение укрепляет страсть, от которой хочешь отказаться.
Это был иллюзорный расчет.
Йерр решил их передразнить:
— Разве не чувствуете вы в глубине души, как нелепы эти чаяния, как они одурманивают вас, отвращая от самого простого, мешая дышать, свободно двигаться, нить воду или преломлять хлеб; ведь они стоят вам счастья.
— Мы любим все низменное, — ответил Коэн, — грубые чувства, экскременты, пот, зеркала, романы, цветы, музыку и предметы роскоши. Мы обманываем тех, в ком пробуждаем желание, которое влечет их к нам. Это желание, естественно, обращено на нас самих, но мы лишены того, чем могли бы его утолить, ибо сам объект его всегда равнодушен и отстранен. Каковы бы ни были преимущества этого чувства, какое бы удовольствие оно мне ни доставляло, я считаю абсурдом стремление других привязаться ко мне, как и мое стремление привязаться к ним: поводья переходят из рук в руки, скачка ведет в никуда, нарушает и без того сбивчивый ход истории, и ее происхождение без конца теряется в отсутствии длительности.