Я отвечаю за все - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прямо не знаю, чем кормить, у нас еще и кот не валялся, — произнесла Зося, иногда любившая произнести пословицу или поговорку…
— Ты хочешь, наверное, сказать: конь не валялся, — поправил Алик.
— Это совершенно все равно — кот или конь. Главное, что не валялся, — задумчиво ответила мать. — Понимаешь, есть немного пшенной каши, маринованный лук, кабачки в томате и компот. Как-то не монтируется.
— Еще сало свиное вы спрятали за окном, — сообщил Терещенко, — с кило будет кусок. Я только нынче себе отрезал к ужину…
Зося покраснела пятнами. Это было так называемое детское сало — его даже Алик стеснялся есть, но все-таки Зосе было немножко стыдно, что она не угостила Терещенку салом сама, а он его обнаружил и теперь вроде бы упрекнул.
— Я не понимаю, мама, о чем ты беспокоишься, — сказал Алик. — И зачем тебе на стол накрывать? Доктора-то ушли. Дай отцу каши и компота, а я, например, уже ел.
Рассеянная Зося удивилась.
— Как это так они могли уйти? — спросила она. — В окно выпрыгнули, что ли? Не делай из меня, пожалуйста, дурочку, я этого терпеть не могу!
— Но ты же и в кухню уходила, и к детям…
— Да, положим, — согласилась Зося, — ты прав. Зачем же я тогда волновалась из-за ужина?
— Из-за ужина волноваться смешно, — произнес Алик, которого никак нельзя было заподозрить в излишнем оптимизме, — но я думаю, что к травме отца мы относимся преступно легкомысленно…
— Ты с детства паникер, Алинька, — ответила Зося. — Вечно тебе всякие ужасы мерещатся.
— Но отец в его возрасте…
— Отцу сорока нет, — рассердилась Зося. — Не смей про нас думать, что мы старики. Мы еще себя покажем!
И, подойдя к зеркалу, висевшему на очень нелепом месте, у самой двери, Зося посмотрела на себя и спросила:
— Никто не видел мой губной карандаш?
Иногда это с ней случалось — она красила губы. Терещенко, который еще что-то жевал, сказал, что карандаш на кухне в солонке.
— Тяпа давеча куклу красила, — пояснил Терещенко. — Там и кинула.
Зося кивнула и накрасила губы наугад в кухне, без зеркала, потому получилось криво, но, крася, она думала о другом и больше в зеркало не заглянула.
— Дети-то уложены? — спросил Алик. Сестер он уже давно называл детьми. — Мам, ты слышишь, я спрашиваю?
— Конечно, спят! — ответила мать. — Ведь уже второй час.
Алик, привыкший ничему не верить, заглянул в комнату девочек. Разумеется, погодки Тутушка и Тяпа не спали. Обе они сидели в Тяпиной кровати и, мелко дрожа от ужаса, посиневшие и всклокоченные, дочитывали гоголевского «Вия».
— Мам, посмотри! — крикнул Алик. — Полюбуйся, как спят эти проклятые девчонки.
Тяпа и Тутушка ничего не слышали. Хома в это мгновение увидел Вия. А Вий попросил открыть ему очи.
— Вечно им отец нарекомендует какие-нибудь страхи, — рассердилась Зося. — Алик, погаси книгу и забери свет.
Никто не засмеялся, к этим путаницам давно здесь привыкли.
В это время пришла сестра колоть Штуба, и Зося вспомнила, что, закрутившись, она забыла напоить мужа чаем. Пока монахинеобразная сестра кипятила в кухне шприц, Штуб, целуя тоненькую, почти прозрачную руку Зоси в ладонь, сказал негромко:
— Зося, а если бы все с начала, ты бы пошла за меня? Если бы начинать нашу жизнь с первого дня, со всеми ее бедами и сумасшествием?
Зося села на край его кровати и, не отвечая на «глупости», как она называла такие его сомнения, спросила негромко:
— Послушай, только не сердись, пожалуйста. У тебя хоть немножко денег осталось? Понимаешь, завтра обед варить не из чего.
— А мне какое дело! — сказал он, тихо улыбаясь. — Мне-то что? Я получку домой приношу полностью — вы меня и обеспечивайте! Кто хозяин? Я хозяин. Кто кормилец? Я кормилец.
Он все целовал ее тоненькую ладонь до тех пор, пока не пришла сестра. От морфина он сразу же уснул, но проснулся скоро, словно бы даже отлично выспавшись, и, закурив в темноте папиросу, вспомнил давешний разговор с Валей Ладыжниковой и с майором Бодростиным. И Аглая Петровна Устименко предстала перед ним такой, как будто еще вчера он разговаривал с ней, загорелой и темноглазой, в редакции «Унчанского рабочего», когда заведовала она наробразом и была членом бюро обкома.
«Ах, нехорошо, — глубоко затягиваясь в тихой тьме своей комнаты и разглядывая бледно-розовый огонек папиросы, сердился на себя Штуб, — все нехорошо. Не подумал толком, „спихнул“ Бодростину, а он — вяленая вобла, сухарь, ничего не понимает или даже не желает понимать. Нет, такое дело бы Вите Гнетову отдать, ах, Витя, Витя, где ты теперь и жив ли?» Витя и Колокольцев были его самые толковые ребята, самые надежные и верные в те годы. А каким связным был обожженный Витя, так ловко изображавший юродивого!
И с удовольствием он стал почему-то припоминать свой разговор с этими двумя ребятами — с Сережей и Витей, когда в немецком городке Гутенштадте они сидели на явке в залитом водой гараже, в мозглом подвале и Гнетов почему-то вдруг спросил:
— Товарищ полковник, с вами лично когда-нибудь товарищ Дзержинский беседовал?
— Я Дзержинского не видел, — ответил Штуб.
— Никогда? — разочарованно осведомился Сережа.
Они считали, что их «старик» — он и тогда уже звался стариком — знал всех решительно вождей.
— Никогда.
— Откуда же вы столько про него узнали? — спросил Гнетов.
— Собирал по крохам, — ответил Штуб. — Я же журналист по профессии, хотел написать книжку. И название придумал даже.
Лейтенанты молчали. Они оба огорчились, что «старик» журналист, а не соратник Дзержинского по тем великим дням. Может быть, Штуб и стишки писал? Но про стихи они не спросили, постеснялись.
Подрывники все не шли. Снаружи лил тяжелый, длинный ливень, стекал в бетонированную яму. Они втроем сидели в кузове грузовика без колес, вода уже подобралась к их ногам.
— Если Шовкопляс не прорвется к семнадцати, нас тут зальет к черту, — сказал Штуб. — В час вода прибывает сантиметров на сорок, а стока нет.
— А какое вы название придумали? — спросил Колокольцев.
— Дело разве в названии? — ответил Штуб. — Дело в другом. Например, в том, что Дзержинский в самые тяжелые годы требовал отмены всяких трибуналов и троек с тем, чтобы были настоящие суды по всем правилам судопроизводства. Дело в том, что Дзержинский утверждал: к чекистам, в ЧК должны приходить за справедливостью. Он, например, говорил: спокойствие изобретателя, полезного народным массам, охраняется чекистами, он утверждал: осуждение невиновного есть преступление перед революцией…
— Такими словами? — спросил Гнетов.
— И это напечатано? — осведомился Колокольцев.
Гараж содрогнулся, старый кузов грузовика подпрыгнул в воде. Потом прогремели еще два взрыва, которых они тут не слышали, но представили себе довольно ясно по тому, как подпрыгивал кузов.
— Все-таки сделал Шовкопляс, — сказал Штуб, взглянув на часы. — На семьдесят минут запоздал, но сделал.
— Где же это напечатано? — опять спросил Колокольцев.
— Изустно пересказывают, — ответил Штуб.
Он слышал эти фразы от своего отца, который работал в ЧК с того времени, когда контрикам выражали лишь общественное порицание.
— Первыми начали стрелять в нас они, — сказал Штуб Гнетову и Колокольцеву. — Это точно. Революция была и великодушной, и доброй. А эта сволочь стреляла из подворотен, из форточек, с чердаков. Стреляла «по красному» — так у них называлось. И разве могли начать большевики, когда именно они так еще недавно гремели кандалами, заточались в тюрьмы, ссылались…
Это были фразы «из старика Штуба» — Яна Арнольдовича. А он часто говаривал «из Дзержинского», утверждая, что лучше «отца» не скажешь. Отцом чекистская молодежь в те далекие годы называла Дзержинского.
Гнетов сидел рядом со Штубом, глубоко о чем-то задумавшись. Август Янович видел его искалеченную ожогом щеку и изуродованное пламенем в самолете ухо. И думал: какой раньше, наверное, был красивый парень этот Гнетов.
— Приходить в ЧК за справедливостью — это замечательно, — сказал вдруг Виктор. — Верно, Сергей? Не понимаю я только одного: почему сейчас так получается, что про Феликса Эдмундовича как-то односторонне талдычат — карающий меч да карающий меч, а более ничего. Меч — это не все, это узкое определение…
— После войны разберемся, — ответил Штуб. — Сейчас, пожалуй, старший лейтенант, не до этих тонкостей. Верно я говорю?
— Полковник лейтенанту всегда верно говорит, — с тонкой улыбкой отметил Гнетов, — иначе не бывает. Если разберемся, значит, разберемся…
Сам Штуб, впрочем, разбираться начал задолго до начала войны.
Его мобилизовали в МВД сразу после тяжелейших перегибов тридцать восьмого года, когда были произнесены очередные «исторические» слова о том, что карательные органы теперь своим острием будут направлены не вовнутрь страны, а вовне ее, против внешних врагов. В первую же неделю своей деятельности в Унчанске Штуб выпустил на волю шестнадцать человек, и среди них своего бывшего редактора, старого большевика Мартемьянова. Аполлинарий Назарович сидел как шпион трех держав, каких именно — он сам в точности не помнил. Называл он Штуба в первом их собеседовании «гражданин начальник».