Карагандинские девятины - Олег Павлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Милиция!» – раздался в темноте истошный крик. Маленький человек в шляпе попятился куда-то слепо, ткнулся в стену ангара и по ней убито сполз почти до земли. «Ми-ли-ция! – вдруг нараспев тоже позвал начальник медицинской части. – А где милиция, которая тебя бережет? Ее, голубчик, нет». Маленькая фигурка вжалась в стену и провисла, как будто подвешенная на ней же кренделем. «Отец Мухина, встаньте, хватит приседать! – брезгливо произнес начмед – Как говорится, финита ля комедия. Это вы со своими собутыльниками впадайте в подобную истерику. Пьянство не украшает мужчину. Вам нужно меньше пить. Не пейте, если не умеете. А жена ваша, мать Мухина, знает вообще-то о смерти сына? Что-то не пойму… Не поехала с вами, а вы такой, по всему видать, сильно пьющий. Она, что ли, тоже пьющая? А то ищи вас там под забором… Но знайте, никто искать не cтанет. Похороним, если что, и без вас». Институтов давненько не позволял себе такого блаженства. Он все и произнес лишь для того, чтобы доставить маленькому человеку страдания в самом невыносимом виде. Даже не заставить еще и еще страдать, а уничтожить этой болью, извлекаемой из собственных же его души и мозгов, как ударами электрошока. «Больше вообще не буду им обезболивать…» – пронеслось в уме зубодера.
Вагоны стояли, склад безмолвствовал, подчиненные плутали. В этой разрухе начальник медицинской части несколько раз кряду решительно стукнул в складские ворота, накричал на багажный вагон и заявил уже в аморфную толщу мрака: «Сколько я могу ждать? Так работать нельзя. Надо иметь сознательность, товарищи, вы же все-таки рабочий класс».
В ответ из тамбура багажного вагона высунулась немытая голова: «А, и здесь ты завелся, гад-демократ… Ну давай, кричи громче, митингуй! Не успели вагон подать, сразу плохо тебе стало. Невтерпеж, всем недоволен, совесть отдельную заимел. А какая красота была, ого-го, одно удовольствие жить и ехать. За что красоту разрушил, гадюка? Тошно мне в твоем обществе. Иди сам вкалывай. Накось, в задницу меня поцелуй…» «Ааа!.. – закричал Институтов. – Молчать! Смирно! Нет уж, будешь работать. Вы у меня узнаете, что такое работа… Будете в камне, в камне высекать и гору, гору громоздить, мерзавцы, из собственного дерьма!» Служащего багажного вагона как ошпарило. Он хлопотливо высунулся из тамбура на платформу уже всем туловищем и резво по-бабьи заголосил: «Ну ты это зачем, хозяин, да кто тебе поперек? Тебя хоть кто пальцем? Ой, гадюка… Ой, господи… Ну ни путя никакого, ни жизни вообще не стало… Иду, иду! «
Издали истошный железный визг разомкнутые затворы вагона, точно рвали на куски живое. Раскричался хозяйчиком вагоноважытый. Послышались, наплывая, голоса. Толпой нахлынули грузчики. В их гуще барахатался толстый кладовщик. Залязгали замки, дыхнуло жадностью из ангара. «Эх!», «Ух!», «Ах!» – бурлили горячо их, работяг, разговорцы, вскипая тут же на мелочных страстях. Когда багажный грузился, почтовый все еще пусто глазел на платформу своими слепенькими, в бельмах решеток окошками. Вышли на воздух по-домашнему одетые в спортивные костюмы люди – это были фельдъегеря – и, похожие однообразием на солдат, стали важно и скучно прохаживаться парочкой у своего вагона, охраняя какую-то тайну.
Вдруг все пропавшие высыпали из мрака на платформу – а рабочие участливо пялились на горстку измотанных людей в армейской форме, что пробегали на их глазах не в первый раз. «Уууу…» – задохнулся Институтов, будто и сам долго где-то бегал. После вновь ощутил блаженство, когда стоял в позе надзирателя и даже никого не погонял. А четверо людишек тягали в раскорячку домину то взвешивать, то оформлять, то паковать, превращая цинковый саркофаг в обыкновенную тару.
«Здравствуй, Альберт Геннадьевич!» – воскликнул простодушный прапорщик. И был рад, что обратил на себя внимание, но тут же умолк, не зная, что еще сказать.
Навстречу дядьке, оживая, шагнул со стороны, казалось, невидимый до сих пор человек. «Отец Мухина, встаньте на место!» – раздался немедленно приказ. И маленький человек в шляпе отрешенно отступил назад. Подчинился.
Дядька смутился и явно не ожидал, что попадет впросак. Институтов настиг его и зашипел, уже глядя глаза в глаза: « Как это все понимать, голубчик?» «Товарищ начмед, честное слово, я и сам не знаю, как это все понимать, – наспех повинился дядька. – Я так думаю, наверное, познакомился с Альбертом Геннадьевичем сегодня утром, что же в этом непонятного, так и надо понимать». «Да ты какое право имел знакомиться? Он как здесь вообще оказался? Так это ты, голубчик, подстроил?» – завелся Институтов. «Товарищ начмед, да я сам не знаю, как оказался, ну вот вам крест! Познакомились мы прямо сегодня утром, когда Альберт Геннадьевич, если виноват, то извиняюсь, стоял, а я-то как раз мимо с рядовым проходил. Ему никто сказать не мог, когда и где отправка двухсотого будет, так он прямо ко мне подошел и спросил. Наверное, так и оказался он здесь. А что он и есть отец, это я потом узнал. Если б сразу знал, да разве бы проронил хоть словечко? Что я, правилов, что ли, не знаю? Не в первый раз…» «Да замолчи ты! Молчи, понял, понял? Запомни одно, только одно: с этой минуты ты держишь язык за зубами, молчишь как рыба. До Москвы близко к нему не подходи. Если сам в поезде привяжется, на вопросы не отвечай. Молчи – вот твоя главная задача».
Дядька с облегчением продохнул, из уст самого начмеда слыша, что должен делать, чтобы ничем не провиниться. «Все. Молчу, товарищ начмед. Ну прям как рыба, вы не сомневайтесь, – с усердием произнес он, убежденно тряхнул несколько раз головой, точно б давал сам себе зарок молчать и только молчать, и чуть было не смолк, да спохватился и быстренько, хлопотливо, как про запас, начал тараторить, выглядывая за плечом Институтова другого человека: „Альберт Геннадьевич, знаешь ли, моя как услыхала, ну прямо за горло, стерва, взяла! Купи, говорит, в Москве цветной телевизор – и все. У вас в магазине можно будет достать? Мне бы лучше телевизор все же, а не ковер. Ковер, Бог с ним, уж лучше телевизор. Так сговорились, значит? Телевизор? Цветной? Ох, огромное спасибо… Это не я – это супруга моя. Я-то ковер хотел, хоть что-нибудь. А супруге дался, ей-Богу, этот телевизор, и денег не жалко! Говорит, по хате можно в тапочках ходить, стерпим, а вот телевизоры цветные только в Москве теперь продаются. Ох, ну ты извини, такое горе у тебя, ох, сыночка потерял, соболезную… Ох, товарищ начмед. Ох, ну все, молчу“.
Дядька умиротворился и весь сразу как-то обмяк, похожий на селедку, из который извлекли скелетик. «Отец Мухина, а вы, я гляжу, преуспели, – оглянулся начмед со смертной скукой в глазах. – Тоже мне Чичиков… Обещайте, что ли, „Волгу“, ну или „Жигули“. Действуйте со столичным размахом!»
Гробовитый ящик, не самый огромный в сравнении с другими упаковками, в которых томились шкафы, диваны и прочий крупногабаритный людской скарб, втащили в контейнер багажного вагона и заставлили последней стеной. Все провожающие, и сам начмед, стояли истуканами у запертого вагона. Давно исчезли фельдъегеря. Закрылся склад.
Несколько мужиков-грузчиков еще простаивали в сторонке, отлынивая от работы. Их окликали откуда-то из темноты – они не шли. Курили. Казалось, прицеливались папиросками, убивая время, и те, как ружья после выстрелов, испускали дымки, что пахли прогоркло почти пороховой вонью. Меж тем один из них насмехался над другим, привлекая внимание. «Нельзя ли потише, соблюдайте общественный порядок!» – бросил в их сторону Институтов. «Он жену любит! – отозвался со смехом один, тыча уже напоказ в другого, что покорно сносил его усмешки. – Тогда скажи мне, а зачем ты eе любишь? В чем состоит смысл этой твоей любви к жене?» «Да я же не на рынке любовь покупал, честное слово, как это зачем? Люблю, потому что хороший человек, потому что всю жизнь вместе», – тужился тот, кому устроен был допрос. «А завтра она умрет, и все. Реализм! Ну и зачем ты eе любил?» «А детишки? Мы родили, двое у нас, вырастим. Ну и пусть умрем, зато останутся они после нас». «Читаешь, что в прессе пишут? Тебе такие заголовки не попадались на глаза?.. Сын зарезал отца. Дети расчленяли своих родителей прямо в ванной. Ну и как тебе это?» «Да отстань от человека! Что заладил одно и то же, а по сопатке не хочешь, умник? Он верит, любит, а ты ему в душе ковыряешь, лишь бы все в ней расковырять и сломать, – раздался возмущенный голос. – Тебе-то зачем нужно все на свете своими словами портить? Какая такая польза, что веры в любовь лишишь?» «А на это я отвечу всем вам… Вы стройте, стройте, конечно, с верой в любовь или хоть в черта лысого, но постройте-ка что-то нормальное, качественное, что будет стоять без костылей. Нет же, кругом все рушится и рушится, потому что держалось на соплях и слюнях. Я, конечно, могу сжалиться. Мне можно рот и грубой силой заткнуть, конечно. Но если чья-то любовь к жене не выдерживает моей свободы слова, такой брачный союз обречен. Это аксиома. Драки, алкоголизм, нищета – вот и вся любовь».