Да здравствует фикус! - Джордж Оруэлл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Женщины, если сидишь без монеты, просто чертово проклятье!
— Ну, по-моему, вы чересчур суровы. Есть же и нечто…
Гордон не слушал.
— Что рассуждать о всяких «измах», когда вот они, женщины! — переключился он. — Всем им давай одно — деньги; деньги на собственный домик, пару младенцев, лаковую мебель и фикус их любимый. По их мнению, у мужчины возможен лишь один порок — нежелание зарабатывать. И важны для них только твои доходы, больше — ничего. И если кто-нибудь для них хорош, значит — он с деньгами. А денег нет, так нехорош. Убогий и постыдный. И грешный — согрешил против фикуса.
— Вы что-то все про фикусы, — заметил Равелстон.
— Фикус — это самая суть! — заявил Гордон.
Равелстон смущенно поглядел вдаль, потом откашлялся:
— Слушайте, Гордон, а вы не могли бы немного рассказать мне о вашей девушке?
— Ох, дьявол! Ни слова о ней!
И Гордон начал рассказывать о Розмари. Равелстон ее никогда не видел, но и сам Гордон реальную Розмари вряд ли сейчас помнил. Не помнил ни своей любви к ней, ни ее нежности, ни тех счастливых редких встреч, когда им удавалось побыть вместе, ни ее терпеливой стойкости при всех его невыносимых выкрутасах. В голове засело лишь то, что она, негодяйка, не спит с ним и уже почти неделю не пишет. Ночная сырость и бродившее в желудке пиво очень способствовали тому, чтоб почувствовать себя несчастным брошенным горемыкой. «Ее жестокость» — больше не виделось ничего. Исключительно с целью травить себе душу и повергать в неловкость Равелстона Гордон стал выдумывать Розмари. Яркими штрихами набросал портрет крайне черствой особы, которая, забавляясь им и явно пренебрегая, бездушно играет, держит на расстоянии, но, разумеется, немедленно падет в его объятия, стоит ему чуть-чуть разбогатеть. Равелстон, не совсем поверив, перебил:
— Стойте, Гордон, послушайте. Эта мисс… мисс Ватерлоо, так, кажется, вы ее называли? Ваша девушка, ваша Розмари, она что же, действительно совсем не думает о вас?
Совесть Гордона кольнуло, хотя не слишком глубоко. Что-либо положительное насчет Розмари не выговаривалось.
— Ах, как же, думает! По ее мерке, так, наверно, очень даже она обо мне думает. А чтоб по-настоящему — нисколько. И не способна, знаете ли, если у меня нет денег. Все деньги, деньги!
— Неужели важны только деньги? В конце концов, много же всякого иного.
— Чего иного? Разве непонятно, что личность связана с доходом? Личность человека — его доход. Чем голодранец может привлечь девушку? Одеться прилично не может, пригласить в театр или ресторан не может, свозить куда-нибудь на уик-энд не может — ни порадовать не может, ни развлечь. И это враки, что, мол, дело не в деньгах. В них! Нет их, так даже встретиться-то негде. Мы с Розмари видимся лишь на улице либо в картинных галереях. Она живет в своем поганом женском общежитии, а моя сука-хозяйка ни за что не позволит привести женщину. Нам с Розмари и остается только ходить туда-сюда по холоду. А что делать, без денег-то?
Равелстон нахмурился — хорошенькое дельце, если даже девушку не пригласить. Он попытался что-то сказать, но не вышло. Виновато и вожделенно представилось голое, золотистое как спелый плод, тело Хэрмион. Сегодня она собиралась непременно прийти; уже, вероятно, пришла, у нее есть свой ключ. Вспомнились безработные Мидлсборо; безработным приходится страдать от постоянных сексуальных лишений, это ужасно! Они подходили к его дому, и Равелстон взглянул на окна — свет горит, стало быть, Хэрмион там.
Чем ближе к подъезду Равелстона, тем сам он делался дороже Гордону. Пора прощаться с обожаемым другом и возвращаться, возвращаться по темным улицам в свою пустую холодную комнатенку. Равелстон сейчас, конечно, предложит: «Зайти не хотите?», а Гордон, разумеется, ответит: «Нет». Заповедь неимущего: никогда не обременяй подолгу своим присутствием тех, кого любишь.
Они остановились у входа, Равелстон рукой в перчатке взялся за копье железной ограды.
— Может, зайдете? — сказал он без излишней настойчивости.
— Нет, спасибо. Пора домой.
Равелстон приготовился открыть калитку, но не открыл. Глядя куда-то поверх головы Гордона, проговорил:
— Слушайте, Гордон, я могу вам кое-что сказать, вы не обидетесь?
— Говорите.
— Ну, понимаете, меня ужасно бесит все это, насчет вас и вашей девушки. Пригласить нельзя и все такое.
— Да ничего, ерунда.
Как только Равелстон заговорил, Гордона прожег стыд за свои дурацкие плаксивые монологи (вот так всегда: вырвется из тебя, потом локти кусаешь). Он тряхнул головой:
— Лишнего я, по-моему, вам наболтал.
— Ну, Гордон, послушайте меня. Позвольте дать в ваше распоряжение десятку. Сводите девушку в ресторан, съездите с ней куда-нибудь, ну, что хотите. У меня такой жуткий осадок при мысли…
Гордон сурово, почти свирепо насупился и сделал шаг назад, как будто на него замахнулись. Раздирало искушение взять. Десять фунтов — огромные деньги! Мелькнула картинка — они с Розмари за столиком, на котором персики и виноград, рядом улыбчиво порхает лакей, поблескивает горлышко темной и запыленной винной бутылки в плетеной колыбели.
— Бросьте вы! — буркнул он.
— Ну поймите, мне приятно дать вам взаймы.
— Спасибо. Я предпочитаю сохранить дружбу.
— А вам не кажется, что от этой фразы отдает вульгарной буржуазностью?
— А не вульгарно брать у вас в долг? Мне десять фунтов и за десять лет вам не отдать.
— Ну, это бы, пожалуй, меня не разорило. — Равелстон, прищурясь, не отрывал взгляд от горизонта. Не получалось выплатить очередной стыдливый штраф, к которому он почему-то сам себя то и дело приговаривал. — Знаете, у меня довольно много денег.
— Знаю. Поэтому и не беру.
— Вы, Гордон, иногда какой-то совершенно непрошибаемый.
— Есть грех, что ж теперь делать.
— Ну хорошо! Раз так, спокойной ночи!
— Спокойной ночи!
Минут десять спустя Равелстон катил в такси, рядом сидела Хэрмион. Вернувшись, он нашел ее в гостиной; она спала или дремала в огромном кресле у камина. При каждой скучноватой паузе его подруга умела подобно кошкам мгновенно засыпать, и чем глубже был сон, тем бодрее она потом была. Когда Равелстон наклонился к Хэрмион, она, проснувшись, сонно ежась и зевая, с улыбкой потянулась ему навстречу теплой щекой и голой, розовой от каминного огня рукой.
— Привет, Филип! Где это ты шатался? Жду тебя уже целую вечность.
— Заходил выпить с одним приятелем. Вряд ли ты его знаешь — Гордон Комсток, поэт.
— Поэт! И сколько же он занял у тебя?
— Ни пенса. Он весьма своеобразный. Со всякими странными, нелепыми предрассудками насчет денег. Но очень даровит.
— О, твои даровитые поэты! А у тебя усталый вид. Давно обедал?
— В общем, как-то так получилось без обеда.
— Без обеда? Но почему?
— Ну, даже трудновато ответить, случай такой непростой. Видишь ли…
Равелстон объяснил. Хэрмион рассмеялась и, потянувшись, поднялась.
— Филип, ты просто глупый старый осел! Лишить себя обеда, щадя чувства какого-то дикого существа. Надо немедленно поесть. Но разумеется, кухарка твоя уже ушла. Господи, почему нельзя держать нормальную прислугу? И зачем непременно жить в этой берлоге? Едем, поужинаем в «Модильяни».
— Одиннадцатый час, скоро закроют.
— Ерунда! Они открыты до двух, я звоню и вызываю такси. Тебе не удастся уморить себя голодом!
В такси она, все еще полусонная, устроилась головой на его груди. Он думал о безработных Мидлсборо — семеро в комнате, на всех в неделю двадцать пять шиллингов. Но рядом — прильнувшая Хэрмион, а Мидлсборо так далеко. К тому же он был чертовски голоден, и за любимым угловым столиком у «Модильяни» совсем не то, что на деревянной лавке в захарканном, воняющем прокисшим пивом пабе. Хэрмион сквозь дрему его воспитывала:
— Филип, скажи, почему надо обязательно жить так ужасно?
— Ничего ужасного не вижу.
— Да-да, конечно! Притворяться бедняком, поселиться в дыре без приличной прислуги и носиться со всяким сбродом.
— Сбродом?
— Ну, этими, вроде сегодняшнего твоего поэта. Все они пишут в твой журнал только чтоб клянчить у тебя деньги. Я знаю, ты, конечно, социалист. И я, мы все теперь социалисты, но я не понимаю, зачем надо раздавать этим людям деньги, дружить с низшими классами? На мой взгляд, можно быть социалистом, но время проводить в приятном обществе.
— Хэрмион, дорогая, пожалуйста, не говори «низшие классы».
— Но почему, если их положение ниже?
— Это гнусно звучит. Называй их рабочим классом, хорошо?
— О, пусть будет ради тебя «рабочий класс». Но они все равно пахнут!
— Не надо о них так. Прошу тебя, не надо.
— Милый Филип, иногда я подозреваю, что тебе нравятся низшие классы.
— Конечно, нравятся.