Поляна, 2013 № 03 (5), август - Журнал Поляна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Большинству современных читателей имя красавицы-итальянки, обладательницы сопрано дивной красоты и высоты, известно скорее всего по заключительным строкам пушкинского мадригала «Княгине 3. А. Волконской» (1827)[61], а вот в начале XIX столетия оно было едва ли не нарицательным, что, собственно, и демонстрирует хвостовская притча. Изюминка здесь, однако, в том, что Каталани звали… Angelica, Анджелика. Имя происходит от латинского ‘angelicus’, что в переводе означает ангельский[62]. Таким образом, стих Хвостова, возможно, подтолкнул, помимо прочих причин, Крылова на замену соловьиного пения ангельским голоском. Впрочем, на истинности высказанной гипотезы я не настаиваю, тем более, что решающего значения для понимания сути описанного у Крылова она не имеет, тогда как то, какое действие льстивые речи производят в сознании вещуньи, — отнюдь немаловажно. Можно ли, например, исключить, что светик с ангельским, соединившись в ее голове, превратятся в сочетание ангел света, которое в конечном счете Ворона отнесет к себе самой? Не этого ли эффекта и добивается коварная Лиса? Во всяком случае на наших глазах она преображает «смуглянку» ворону в «белянку» голубку, буквально черное выдает за белое. Такого рода словесные манипуляции, как известно, имеют четкое терминологическое определение: инверсия. Но с инверсией мы уже сталкивались в самом начале басенного рассказа. Тогда мы предположили, что поэт прибег к этому приему с вполне определенной целью — указать на инвертированность сознания героини. Что ж, кажется, это не было ошибкой: Ворона принимает «приветливы Лисицыны слова» за чистую монету именно потому, что льстица говорит на ее языке, и то, что она хочет услышать!
Однако вернемся к композиционным особенностям «похвального слова». Выше мы уже отметили, что взор Лисицы прикован к «лицу» Вороны: шейку, глазки, перушки, носок в совокупности обрамляют вожделенный кусочек сыра. Но это только внешняя сторона, самый верхний слой смысла — все обстоит гораздо интереснее. Дело в том, что у «приветливых слов» Лисицы имеется культурно-исторический прецедент, ориентацию на который — хотя бы на подсознательном уровне — не могли не различать современники баснописца. Итак, схема похвалы такова:
голубушка > красивое «лицо» > «сладостный, весьма приятный, пленяющий» голос > просьба спеть.
А теперь вспомним: «Голубица <…> покажи мне лице твое, дай мне услышать голос твой, потому что голос твой сладок и лице твое приятно» (Песн. 2:14).[63] Совпадение практически стопроцентное. Однако это не единственная перекличка крыловской басни с ветхозаветной «Песнью песней». Буквально следом за приведенным стихом читаем: «Ловите нам лисиц, лисенят, которые портят виноградники, а виноградники наши в цвете» (Песн. 2:15). Если принять распространенное мнение, согласно которому виноградники аллегорически обозначают красоту, чистоту, свежесть, молодость Суламиты — т. е. ее природные дары, — то ее признание в том, что она «собственного виноградника <…> не стерегла» (Песн. 1:5), довольно легко экстраполируется на басенную ситуацию: Ворона не сберегла своего «виноградника» — и речь идет, конечно, не столько о кусочке сыра, сколько о внутреннем мире, деформированном самолюбованием и тщеславием.
Пожалуй, сопоставление с «Песнью песней» позволяет объяснить еще одну странную деталь, а именно породу дерева, на котором расположилась на завтрак Ворона. «В докрыловской традиции <…>, — пишет в связи с этим С. А. Фомичев, — казалось несущественным, на дерево какой породы уселась ворона со своей добычей (только у Сумарокова сказано конкретно: „на дуб села“). У Крылова же — ель; возможно, это подсказано известным русским обычаем вывешивать на кабаке еловую ветку, что обусловило фразеологическую синонимичность: ель — кабак; ср.: „идти под елку“ (в кабак); „елка (кабак) чище метлы подметает“» (курсив авт. — А. К.)[64]. В эти рассуждения вкралась явная неточность: в докрыловской традиции о породе дерева говорилось не только у Сумарокова — в поле зрения исследователя не попала Ворона из притчи Д. И. Хвостова, присевшая «на кусток ореховый». Представить ворону, сидящую на кусте орешника, довольно трудно — кажется, «отец зубастых голубей» здесь, как это часто с ним случалось, несколько увлекся[65]. Однако отдадим ему справедливость: именно он первым понизил статус «пиршественного» локуса — Крылов же «всего лишь» придал находке Хвостова более естественное «хвойное» обличье.
Но что сказать о «кабацком» генезисе крыловской ели? Полностью исключать возможность существования указанной С. А. Фомичевым ассоциации не следует, однако квалифицировать ее скорее надо как фоновую, маргинальную. Во всяком случае басня не содержит каких-либо дополнительных «зацепок» такого рода. Полагаю, что ель у Крылова навеяна ветхозаветным текстом: «ложе у нас — зелень; кровли домов наших — кедры, потолки наши — кипарисы» (Песн. 1:15–17). В Библии (в том числе и в «Песни песней») образ кедра, как правило, выступает в качестве метафоры (или элемента сравнения) красоты, богатства, роскоши, крепости, долголетия, мудрости, царственности[66]. Другое дело, что исполненный поэзии библейский образ в пространстве русской басни теряет свою символическую насыщенность: фигурально говоря, остается лишь «хвойность» дерева, избранного Вороной для утренней трапезы. Это и понятно: кипарис и кедр не столь обильно произрастают на Ближнем Востоке и в силу этого высоко ценились в древности, тогда как на Руси ельники не переводятся. Получается, что «царь-птица» облюбовала себе как бы «царственное древо» — что ж, как говорится, по Сеньке и шапка…[67]
Но вернемся к нашим сопоставлениям. Сближает Ворону с героиней «Песни песней» и портретная деталь: «…черна я, но красива… Не смотрите на меня, что я смугла…» (Песн. 1:4–5). Однако смуглость кожи Суламиты — не врожденный, а благоприобретенный признак: «солнце опалило меня: сыновья матери моей разгневались на меня, поставили меня стеречь виноградники» (Песн. 1:5), — объясняет она. А что, интересно, сказала бы о своей черноте Ворона?
Не менее интересные результаты дает сравнение развернутых портретных характеристик ветхозаветного и басенного персонажей:
Как видим, структуры портретов практически совпадают — за исключением того, что общая оценка облика (привлекательность) в первом случае заключает, во втором — открывает описание; кроме того, в портрете Суламиты сначала упоминается нос, а после волосы, тогда как перушки (Вороньи «волосы») предшествуют носку. А как иначе? Сыр, как магнит, притягивает взор голодной Лисицы, которая и Ворону-то увидела не сразу — лишь после того, как ее «сыр пленил».
Но главное, конечно, в том, что монументальные, по-восточному роскошные сравнения, которыми оперирует слагатель «Песни песней», в басне напрочь отсутствуют — единственная метафора ангельский голосок имеет гипотетический статус. Как уже отмечалось, в отличие от предшественников Крылов не использует оценочных эпитетов и всякого рода уподоблений[68], очищая от них в процессе редактирования[69] монолог Лисицы («хороша» — в большей степени констатация факта, нежели субъективная оценка) — оценочность переносится в уменьшительно-ласкательные суффиксы и интонационно-синтаксическое оформление. Здесь-то, думается, и надо искать ответ на вопрос, поставленный в названии статьи.
Начнем с того, что «монолог» Лисицы был, так сказать, предварительно «обкатан» Крыловым в шуто-трагедии «Подщипа» (1800).
Ну где есть личико другое так беленько,Где букли толще есть, где гуще есть усы,И у кого коса длинней твоей косы?Где есть такой носок, глазок, роток, бородкаИ журавлиная степенная походка? —
расхваливает Цыганка самозваного жениха Подщипы немецкого принца Трумфа. Комментируя сходство реплик Лисицы и Цыганки, С. А. Фомичев пишет: «…здесь, как и в крыловской басне, нет, по сути дела, ни одного слова лжи, разве что подсюсюкивание („носок, глазок, роток, бородка“) и точный расчет на убежденность глупца в своих самоочевидных достоинствах» (курсив авт. — А. К)[70]. В целом справедливо, однако, различия сопоставляемых фрагментов не менее, а может, и более значимы — по крайней мере в плане изучения динамики роста поэтического мастерства Крылова.
Реплика Цыганки — грубая, неприкрытая лесть и — тут никак не могу согласиться с комментатором! — именно ложь: и «личико другое так беленько» где-то есть, и букли потолще, и усы погуще можно сыскать, и косу длинней Трумфовой и т. д. Сами использованные в данном случае синтаксические конструкции содержат необходимость сравнения той или иной черты (свойства) внешности с подобными чертами других представителей рода человеческого, а в силу этого проблематичны и вызывают у адресата лести справедливое недоверие: