Тень стрелы - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Машка шла к сцене между столиков, прорезая выпяченной грудью табачный дым, а Катя осматривалась: да, да, много эмигрантов… Но есть и монгольские лица… Они глядятся среди русских древними камеями, медными воинскими щитами… Ее ухо уловило, среди русского бормотанья, и сбивчивую, торопливую английскую речь. В таком ресторанишке наверняка, как голавли в тихой речке, водятся шпионы. Тусклый, приглушенный свет сочился из-за хрустальных висюлек огромной, как остров, люстры, свисавшей блискучей, искристой гроздью прямо над их головами.
Машка уже дошла до сцены. Взлезла на нее. Подойдя к рампе, осклабилась, по-свойски отпихнула кланяющуюся певичку, подмигнув ей, та вытаращилась на Машку изумленно: «Ой, гляди ж ты, живая, Манька… А мы тебя уж тут похоронили!..» – и, вдруг выбив каблуками быструю наглую чечетку, подбежала к самому краю сцены, и публика в зале охнула – сейчас упадет!
– Ах, шарабан мой, американка! А я девчонка да шарлатанка! – закричала она со сцены в зал, да так нагло и весело, что все сразу заулыбались. Маленький оркестрик – два скрипача, гитарист и старик-тапер за обшарпанным роялем, впивающийся в клавиатуру, как орел – когтями – в скалу, быстро подхватили знакомый мотив, вжарили по струнам и клавишам, стали наяривать залихватскую песенку. Семенов азартно хлопал в ладоши.
– Ну, Машка!.. Ну, сукина дочь!.. Вот вытворяет!..
Машка уже каталась по сцене кубарем и колесом. Она отплясывала канкан, задирала толстые ноги выше головы, и Катя поразилась молодой гибкости и подвижности ее пожившего, потрепанного располневшего тела. Как она вертелась! Как озорно задирала юбку, показывая публике белую ляжку! Ну, Мулен-Руж… Вот этим, да, этим она его, мужлана, и прельстила…
Внезапно Трифон ткнул Катю локтем в бок. Она поморщилась: что за мужицкие манеры, мне же больно, Триша!
– Гляди-ка, вот это да, Иуда пожаловал… Собственной персоной…
Катя вся вспыхнула. Она заставила себя поверить, что искренне обрадовалась шурину. Он уже шел между столиков к ним, искоса бросая взгляды на сцену, где под залихватский аккомпанемент оркестра разнузданно, оголтело-рьяно плясала Машка, тряся по-цыгански грудями-дынями. Иуда подошел к ним. Вот он рядом. Вот он здесь. О лучше бы он ушел, сгинул куда-нибудь скорее. Зачем он так близко к ней стоит?
– Рад видеть вас здесь, – легко поклонился он. – Трифон, ты уже заказал еду? А то я угощаю…
– Да вон несут уже, не хлопочи, братец, – поморщился Семенов, расстегивая пуговицу на кителе. – Мерси боку, ходя! – кинул он китайцу, угодливо расставлявшему на столе блюда. Красная икра россыпями саянских рубинов лежала поверх горок свежеиспеченных блинов. Китаец уже откупоривал мадеру, запахло сладким давленым виноградом, отсырелой пробкой.
– Ух, Иудушка, просто слюнки текут, – потер ладони Семенов, всегда любивший вкусно поесть, – там-то, в лагере, отвыкаешь от такого… цивильного… Какими судьбами здесь, у Сытина? Жалуешь Ивана Андреича? Или он тебя?..
– Да низачем, – улыбнулся Иуда одними губами – глаза его не улыбнулись. – Просто отдохнуть пришел от этой мерзкой суеты. Все гибнет, все разваливается, брат. И мы – не иголки с нитками, чтобы сшивать прорехи. Ступай, голубчик, я сам даме налью, – отослал он услужливого китайца, уже вертевшего в руках откупоренную бутылку над алмазно сверкающими рюмками.
Налил Кате в рюмку темно-вишневой мадеры. Себе и брату – водки.
– А это чей пустой прибор?
– Не узнаешь? – Семенов кивнул на сцену. – Это же Машка! Глянь, как пляшет, оторва! Залюбуешься…
– И ей нальем. Ну что ж, дорогие родные, ваше драгоценное здоровье!
Они сдвинули рюмки, раздался хрустальный звон. И отчего он показался Кате погребальным? Будто бы все они сидели на дне черного гроба… на дне могилы, где пьют и курят и едят и любят и умирают… и думают, что будут жить вечно, вечно… Она тряхнула головой, отогнав мрачные думы.
– Ваше здоровье, Иуда Михайлычч!
Выпили. Трифон ложкой положил на блин икры, свернул блин трубочкой, смачно зажевал. Иуда подцепил на закуску кусок мяса с принесенного китайцем большого мельхиорового блюда с вареным мясом. Разговаривая с братом и Катей, он незаметно, украдкой шнырял глазами по залу. Высматривал кого-то.
Кажется, он увидел того, кого искал. Высокий, длинный человек в черном светском смокинге, в пенсне в позолоченной оправе, седой, с залысинами, с гладким, будто отполированным, непроницаемым лицом, сидел за столиком поблизости, один, потягивал белое вино из высокого бокала. Человек в смокинге тоже заметил Иуду. Они оба молча переглянулись.
Чтобы не возбуждать подозрения, Иуда снова быстро повернулся к Кате. Семенов налегал на блины, уже разливал по второй. Машка, закончив свое хулиганское пенье, сорвав аплодисменты и крики: «Бис!.. Прелесть!.. Еще!..» – триумфально улыбаясь, шла к их столику, некрасиво вытирая пот со лба и щек рукой и задранным рукавом платья, будто баба на жаркой пожне.
– Ух, утомилась… Ага, Иудушка пожаловали! Наше вам почтенье! – Ее грудь выпятилась, серьги в ушах дрогнули. – Рады, рады!.. Как делишки в этой несносной Урге?.. Проклятущий городок, я вам скажу, мужики… Ни выпить прилично, ни закусить… Это разве икра? Это ж не икра, а красное говно! Вот в «Стрельне», бывалочи, икру так икру подавали… а на Сахалине!..
– Ты на Сахалине, матушка, что ж, каторгу отбывала, что ли? – спокойно спросил Иуда, намазывая белый хлеб маслом. Машка так и вскинулась:
– Еще поговори так со мной! «Каторгу»! Я тебе такую каторгу покажу…
– Не трогай ее, Иуда, – остановил его Семенов, вытирая рот салфеткой. – Пусть брешет что желает. Каточек, не остыли блины?.. а то я их в рожу этому ходе вывалю…
– Нет, дорогой, не остыли.
Протянуть руку. Попросить: передайте мне нож, передайте перечницу. Улыбнуться холодно, приветливо. Как он глядит на нее! Не поддаться этому взгляду. Отвергнуть его. Отвратиться от него.
О чем Иуда говорил с ней? Она не знала. Она только слушала его голос. Она слышала – он недвусмысленно дает ей понять: я не прочь с тобой развлечься, хорошенькая курочка. Или это ей только казалось, и он не настолько пошл, как она о нем думает? От этого светского, пристойного, разрешенного этикетом ухаживания пахло огнем, горелым.
– Извините, господа, мне надо отлучиться на минуточку…
Катя встала, бросила салфетку на стол. Оркестрик уже вовсю наяривал «Очи черные, очи жгучие». Захмелевшая эмигрантская публика хохотала, еще пуще курила, забивая дымом до отказа маленькую коробочку зала «РЕСТОРАЦIИ». Катя, не слишком твердо ступая после двух выпитых рюмок мадеры, прошла в дамскую комнату. Там тоже было невыносимо накурено. Она – что это вдруг на нее накатило, Господи?.. – невыразимо стесняясь, попросила пахитоску у стоявшей возле окна, надменно закинувшей коротко, под мальчика, стриженную голову, дамы; на худых пальцах дамы тусклым, бредовым светом горели массивные серебряные перстни. Дама столь же надменно протянула: «Пахитоску не могу, мадмуазель, – увидела у Кати на пальце золотое кольцо, – простите, мадам, а вот сигаретка найдется… Прошу огоньку…» Катя прикурила и закашлялась. Дама в серебряных кольцах насмешливо покосилась на нее.
– Первый раз, никак, затягиваетесь?.. Любовник, небось, бросил?.. плюньте, к чертям пошлите его… в ваши ли годы скорбеть… в Урге полно кобелей…
– Нет, это я бросила его, – неожиданно для себя самой сказала Катя и вышла из дамской комнаты, резко швырнув недокуренную дареную сигарету в чугунную урну.
Выйдя в ресторанный коридор, узенький и тесный, при входе в зал, она столкнулась с холеным высоким седым господином в пенсне, с залысинами, в церемонном галстуке-бабочке. Глаз господина не было видно за блестевшими стеклами пенсне. Он отчего-то взял Катю за локоть, и она не сочла это наглостью – так вежлив и предупредителен он был, респектабельность доброго старого времени так и сочилась из него, словно мед.
– Простите, мадам… Но вы знаете, горе, какое горе…
– Нет, – помотала головой Катя, – не знаю…
– Вы знаете, сударыня, что вчера наши войска, после упорных боев, с большими потерями… с боль-ши-ми потерями!.. оставили Спасск?.. Теперь Владивосток – наш последний, увы, последний оплот на Востоке… Боже, что будет, если красные будут брать Владивосток… что начнется… Как ваше имя, прелестное созданье?..
– Катерина.
– Очаровательно. Катишь… Китти?.. ах, просто Катя… А я Александр Разумовский. Александр Иванович, ежели по батюшке. Не присядете хоть на несколько минуточек за мой столик?.. Я здесь один, – он извиняюще развел руки, – а я услышал русскую речь, да и задрожал, представьте, как пес на охоте… вот еще одни русские… ну, мы-то теперь скоро окажемся под Унгерном, русских прибывает… а то, знаете, душенька, с тоски тут, в Азии, умереть можно…
Она сжалилась над холеным, таким вежливым, трогательно смущенным перед нею аристократом. Он действительно хотел поделиться своим эмигрантским горем. А она? Как она восприняла это известие, что Спасск сдан? Да никак. Она подсела за столик Александра Ивановича, сделав ручкой мужу: не волнуйся, я сейчас приду. Разумовский говорил, говорил без умолку, налил ей вина. Она выпила и поняла, что собеседник умен. Семенов через столы и мельтешенье китайских официантов мрачно глядел на нее. Она чувствовала на себе его неотступный взгляд.