Невозможность путешествий - Дмитрий Бавильский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тем правда и отличается от установочной (установленной) морали, что сидит на нескольких стульях сразу. Точнее, сразу между пары сидений.
Ты надеешься на автоматическую символизацию происходящего в тексте, ибо читатель не может скользить своим курсором по строчкам просто так. Его путешествие по тексту (сквозь текст) должно прирастать внутренним пространством преодоленного. Иначе никак. Вот и получается, что (внешний) сюжет лишь мешает этому самому приращению, заставляя скользить поверху, а не переживать (пережевывать) бытийственный спотыкач, что складывается как бог на душу положит.
Но это и не туристические заметки, так как страсть не хочется туризма, выезжающего за счет фактуры (экстенсива). То, что ничего не происходит и не меняется, а в окне ничего не видно — принципиальное условие, да?
Меняться (оставаясь при этом неизменным) должна внутренняя дорога в непонятно куда; меняться сейчас, дабы остаться неизменной (когда все выветрится) потом. По́том выступающая и немедленно испаряющаяся со лба.
Дневник есть нечто постоянное, изо дня в день набегающее, накапливающееся. У меня же теперь несколько иная задача — выхватить из постоянного потока всего несколько дней и расписать их по нотам.
Ограниченность мирволит насыщенности. Так получается концентрат. У меня уже сложился один такой текст — «Пятнадцать мгновений весны»: брал по порядку симфонии Шостаковича и записывал мысли и ассоциации, приходившие в голову, пока звучала музыка. После финального аккорда запись обрывалась и более не обрабатывалась. Практически «автоматическое письмо» и «поток сознания» (но без дегуманизированной остраненности), скрепленные сюжетом из расползающихся лейтмотивов.
Так вот нечто подобное затеял и теперь — пока поезд движется, то пусть вместе с ним движется и все остальное. И «мысль народная», и road-movie, и все остальное, чего ни пожелаешь.
Голова раскалывается без боли. Она не болит, но раскалывается — как грецкий орех, ровно по шву внутренней спайки. Почти чувствую усыхание головного мозга, превращения ядра в труху. Закладывает уши. Вода из крана бежит тонкой струйкой. Хочется засунуть голову под холодную воду, но военный коммунизм не предоставляет возможности.
Выходя на перрон, понимаешь, насколько одурел в замкнутой коробке со спертым, перекрученным воздухом. Отстраняясь, ловишь остатки рассеивающегося морока, межеумочного состояния, когда и явь не явь, и сна как не бывало. Накручиваешь на спидометре подкорки преодоленное расстояние, на перроне «де-юре» и «де-факто» замирают в относительном равновесии, но объявляют отправление — и ты снова ныряешь в пыльную норку.
— Семучки, семужка, сникэрсы, пыво, пэпсия, вода «миныралка», водочка… Рыбка жарена, копчена, рыбка бырем, геенна огненная, плывем, мальчики-девочки, шашлыки-мастерки с начесом, сухарики-кириешки, жевачки, бырем, нарды, нарты, наряды неяды, крапленые карты, шарады, ребусы, комические куплеты, бырем быстрей, пока поезд не у. е…
Казалинск — Тюратам
(Расстояние 2557 км, общее время в пути 2 д. 5 ч 36 мин.)
Полустанки, которые мы проезжаем и на которых останавливаемся, состоят из зон отчуждения. Привычные российские станции состоят из вокзала и зоны отчуждения вокруг, а дальше, за площадью, начинается поселок или город. Здесь не так: зона отчуждения — и все, ничего более. Возможно, дальше будет еще что-то. Но пока все сотворенное выглядит нелепым, словно бы воткнутым на скорую руку, и цельности не создает. Так же как и люди, не существующие здесь отдельно от пейзажа — они и есть пейзаж.
Потом станет ясным: Казахстан — что ни возьми — конспект российского состояния: все то же самое, но в заостренном, концентрированном виде, касается ли это экономики, политики или культуры.
Торговки не суетятся; первая станция с чередой киосков, похожих на перестроечные киоски в российских городах. Ассортимент один и тот же (соки, лапша, сигареты). Скучающие продавцы (миленькая чернявая девчушка в одном из ларьков, мужик в ушанке по соседству). Рубли берут.
Поезд стоит, покрякивая и громко вздыхая, потягиваясь и отдыхая. В столовой прикупил беляшей; в витрину, между горкой расставленных пакетов с яблочным соком, воткнута раскрашенная фотография продавщицы с маленьким сыном. Масса незнакомых сортов пива (позже насчитал четырнадцать) и до десяти водки. Водку продают везде — в косках, на самопальных лотках, у торговок, что выглядит отдельной дикостью (приятно приехать из высокоразвитой страны). Обязательно собака с поджатым хвостом. На перроне свет, возле вагонных лестниц обязательная суета, но подними голову — вверху темнота и звезды, безоблачное небо, «нет сигнала сети», отчетливая половина луны.
Материя не истончается — она тут распыляется. Всех нелюбителей гламура нужно срочно отвезти сюда, в непроходимую хтонь и посмотреть, сколько выдержат. В России победила «почва», а здесь все еще «кровь». И не то чтобы боролась да победила, хтонь тут изначальна, несокрушимая и легендарная.
Между тем, меняется психологический климат: многое из того, что казалось бы непереносимым дома (обеспечив разговорами на полдня) переносится со стоической легкостью, демонстративным «незамечанием». (Я не о состоянии туалетов.)
Вот только сейчас растворился и пропал запах копченой рыбы.
Пошел к проводнице забрать зарядившийся телефон, а у нее полное купе народа. Тетки с китайскими сумками. По-русски не понимают. Коммерция, однако: не только вещи, но и люди. Помощь за копейки. Время от времени коридор заполняется безбилетниками. Более не прячут. Используют скорый поезд «Казахстан» как пригородную электричку, порой не протолкнуться. Выходишь за кипятком — и словно в арабский квартал попадаешь. Те же теснота, аляповатость, избыточность товаров, запахи.
И если это в СВ-вагоне так, что ж говорить про остальные?
Но и это еще не все. Когда я отдавал хозяйке контрабандные вещи, то она потянулась и к г-же Мураками. Та извлекла из своих тюков женский костюм и тоже отдала проводнице. Плюс пару картриджей из сумки. Не только меня загрузили.
Наверное, все пассажиры международного маршрута работают на личное обогащение обслуживающего нас персонала.
Я заварил пиалу успокаивающего ромашкового чая.
Тюратам — Джусалы
(Расстояние 2634 км, общее время в пути 2 д. 5 ч 50 мин.)
С утра время тянется, но во второй половине часы мелькают верстовыми столбами, день легко катит под откос. Приходит ночь, свет становится еще более тусклым, кумар — рассеянным. Без того нечастые остановки становятся еще реже. Оттого и открываешь заветный томик с вылетающими страницами. Полюбил дешевые издания классики (покетбуки), что и в дорогу брать не накладно, и черкать в них не стыдно. А я люблю черкать и загибать уголки страничек…
…Опять о «Бесах»: вовсе не потому, что сейчас подумалось в поезде, но так действительно и есть, и я об этом еще много лет назад писал — строение романа напоминает структуру купейного вагона.
Персонажи сидят по своим купе с плотно закрытыми дверями, там между ними происходит многое (о чем мы не догадываемся или не знаем), а после выходят в узенький коридор — то все вместе, то попарно в тамбур перекурить, сталкиваются в очереди за кипятком или у туалета, где и начинают выводить арии и пропевать карикатурные (на котурнах) диалоги…
Достоевский, конечно, зимний писатель (как Шостакович и Бетховен — зимние композиторы): большая форма подморозки требует. «Зимний» — в том же самом смысле, что и «ночной» или «поездной»: протяженность важна, протяжность. Необходимы время и место для возможности выпасть. Когда первый раз читал «Братьев Карамазовых», помню, вприпрыжку бежал поскорее домой, чтоб узнать, что ж там дальше. Настолько густ замес, что не отпускает, держит, пока читаешь, оседает осязаемым послевкусием, мякотью сока. У правого уха открывается параллельное пространство (коридор), где постоянно суета и вспыхивают словечки, скандалы и происшествия.
Чтение, напоминающее путешествие, — очередной приступ «Идиота» или «Игрока» — выгораживает внутри большой жизни маленькую жизнь, мини-сезон — как во время болезни или влюбленности.
Я всю жизнь перечитываю «Бесов», с тех пор как ныне покойный папин товарищ Алик Коновалов подарил родителям огоньковскую подписку на собрание сочинений классика. Черные томики с позолотой, лупоглазые иллюстрации Ильи Глазунова. Я бегал выкупать книжки, как только приходила открытка. Особый ритуал, ныне безвозвратно утраченный. Перестройка, в которую «Бесы» (с тяжелой руки драматурга М. Шатрова и демократа Ю. Корякина) воспринимались политическим памфлетом (Пелевиным XIX века), придет позже. И теперь постигающий самостоятельно (а когда-то с помощью Макаровой), читаю «Бесов» как драму абсурда. Драму провинциальной российской жизни (впрочем, в больших городах жизнь еще более запутанна и непонятна), абсурдную по определению.