Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Л. К. Чуковская на основании своих тогдашних записей написала о предпоследних днях жизни Цветаевой: 26—27 августа 1941 года. В ее «Предсмертии» важны все фактические подробности: как держалась Цветаева, как выглядела и была одета, с кем встречалась в эти дни в Чистополе; кто и что говорил на заседании, на котором решался вопрос о ее прописке, – более достоверных воспоминаний нет, до Чуковской приходилось довольствоваться слухами. Но самое важное в «Предсмертии» – все, что показывает душевное состояние Цветаевой: ее реакция на происходящее, ее слова и поступки. И может быть, значительнее всего – то, что таится в подтексте этих страшных воспоминаний.
В рассказе Чуковской Цветаева предстаёт как бы несколько «заторможенной»: нет ее прежней легкости, порывистости, остроты. Кажется, вся она ушла в глаза: «желто-зеленые, вглядывающиеся упорно. Взгляд тяжелый, выпытывающий». Никто раньше не отмечал у Цветаевой «тяжелого» взгляда. Возможно, сейчас он скрывал какую-то упорную, неотвязную мысль – она взвешивала все «за» и «против». Ожидая решения Совета, она сказала Чуковской: «Сейчас решается моя судьба... Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Я чувствую, что непременно откажут. Брошусь в Каму». Опять «если» оставляет крохотную щелку надежде. Могут ли слышащие отнестись к таким словам всерьез?.. Прописку Цветаевой разрешили, больше того – ей почти обещали, что, когда откроется писательская столовая, она получит место судомойки, о котором просила. Оставалось найти комнату в Чистополе и переехать. Нашлись и помощники в этих поисках. И тут меня поразило замечание Чуковской, что «Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке». Вот оно – главное! Прописка, комната, переезд, работа – все это уже не имело никакого значения. Все делалось по инерции, из чувства долга, одновременно отодвигая и приближая смерть. Радостное известие не принесло ни радости, ни умиротворения: то, что казалось решением судьбы, осуществившись, никак не влияло на ход ее мыслей. По дороге с заседания Совета Цветаева говорила Чуковской: «Когда я уезжала из Москвы, я ничего с собой не взяла. Понимала ясно, что моя жизнь окончена...» Стоило ли заботиться о комнате, когда все возвращало к предчувствию смерти?
Читая «Предсмертие», я осознала, что поездка в Чистополь была последним расчетом Цветаевой с жизнью, может быть, последним толчком к смерти. С момента выезда из Москвы события совершались почти иррационально, вне зависимости от ее воли и усилий. Вырванная из московского быта, она жила, как все вокруг: их везли, высаживали, устраивали на ночлег, водили в поисках квартир. Катастрофа войны и эвакуации на время стерла грани и объединила всех. В Чистополе – при общей тревоге и неустроенности – жизнь писательской колонии входила в прежнюю колею, принимала привычные формы: писательская «масса», начальство, Правления, Советы, заседания... Как боялась Цветаева всего официального! Она как бы вернулась в московскую обстановку, но без малейшего клочка почвы под ногами: без прописки, без комнаты на Покровском бульваре, без переводов. При внешней «заторможенности» восприятие должно было быть обострено:
Преувеличенность жизниВ смертный час...
Она ощущала, что мешает людям катастрофичностью своей судьбы, раздражает необходимостью заботиться о ней («иждивенческие настроения», – определил на заседании Совета К. А. Тренев), принимать решения, может быть, рисковать из-за нее собственным благополучием или покоем. Ей не говорили этого, Чуковская упоминает несколько человек, принявших живое участие в делах Цветаевой, рассказывает о прекрасном приеме, который оказали ей М. Я. Шнейдер и Т. А. Арбузова, о том, как на глазах оживала и светлела Цветаева в их доме. Но ничто уже не могло предотвратить катастрофу. Может быть, потому и «сбежала» Цветаева от Шнейдеров, что их спокойное радушие и открытая доброжелательность диссонировали с тем, что творилось в ее душе.
Разве могла она не чувствовать свою навязчивость, ненужность в чужой жизни, и без того трудной? Не видеть как бы со стороны свою беспомощность и требовательность, нелепость своего цепляния за чужие руки, нелепость собственных рук с пушистыми моточками французской шерсти, которую она пыталась продать? Не понять, что она мешает Чуковской пойти в аптеку, отнести домой мед с базара, побыть с больным племянником, позаниматься с дочерью английским?.. При всем стремлении к справедливости и уважении к трагической судьбе Цветаевой Чуковская не может скрыть, как с первого взгляда не понравилась ей Цветаева, как резануло и показалось «институтским» ее «будем дружить!». Подсознательно она сравнивала ее с Ахматовой, которую обожала, – не в пользу Цветаевой. Она не удержалась, чтобы вслух не порадоваться, что Ахматова не в Чистополе: «Здесь она непременно погибла бы.
– По-че-му? – раздельно и отчетливо выговорила Марина Ивановна.
– Потому что не справиться бы ей со здешним бытом. Она ведь ничего не умеет, ровно ничего не может...»
Как должно было ударить Цветаеву «непременно погибла бы».
«А вы думаете я — могу? – бешеным голосом выкрикнула Марина Ивановна. – Ахматова не может, а я, по-вашему, могу?»
Этот взрыв меньше всего относился к Чуковской. Цветаева думала о Муре. Поездка в Чистополь поставила точки над i. Житейские дела можно было устроить, даже Асеев, не явившись на заседание, прислал записку, поддерживающую ее просьбу – не потому ли она перед смертью оставила ему письмо о сыне? Земные дела устраивались: разрешение прописки и обещание работы у нее уже есть. Может быть, без нее земные дела устроились бы легче и лучше: Мур больше к ним приспособлен. К тому же без нее он не будет отягчен их с Сережей прошлым: «сын за родителей не отвечает». Отец уже «изолирован», матери не будет – мальчик чист перед советской властью, он сможет спокойно начинать жизнь. Цветаева понимала, что уже не нужна сыну. «Со мною ему только хуже», – призналась она Чуковской. Помочь ему она уже не может, надо постараться не мешать... Поездка в Чистополь еще раз подтвердила ее ощущение своей неуместности в этом мире. С этим она вернулась в Елабугу.
Простая женщина Анастасия Ивановна Бродельщикова, хозяйка дома, где повесилась Цветаева, нисколько не осуждая ее поступок, считала, что она поторопилась. «Могла бы она еще продержаться, – говорила она мне. – Успела бы, когда бы всё съели...» Почти те же слова сказал мне И. Г. Эренбург: «Если бы она продержалась еще полгода, ее дела устроились бы...» Б. Л. Пастернак через полгода после смерти Цветаевой сетовал: «Если бы она продержалась только месяц, подъехали бы я и Константин Александрович (Федин. – В. Ш.) и обеспечили бы ей то же существованье, которым пользовались сами. Она бы с грехом пополам работала, как мы, участвовала бы в учрежденных нами литературных собраньях и жила в Чистополе»[287]. Это вполне вероятно. Но Цветаева больше не хотела переводить или работать судомойкой, не хотела участвовать в литературных собраниях. Ей незачем, не за кого и не для кого было «держаться». Единственное, что привязывало ее к жизни, была любовь к сыну, все остальное – выталкивало. Может быть, Мур мог удержать ее, внушить ей, что ему необходимо ее присутствие, именно присутствие, а не заработок или прописка. Но он еще не понимал этого.