Опыт автобиографии - Герберт Уэллс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не стану здесь рассуждать о том, что было бы, если бы взамен Китченера с его пьяной тупостью, по-армейски глупого Френча, бездарного Хейга{326} и вялого профессионализма военных вообще войной ведал Холдейн. Это уведет меня от петляющих троп автобиографии в дебри увлекательных, но бесплодных гипотез; кроме того, я уже сделал несколько прочувствованных замечаний об армейской касте в более ранней главе. Мало того, порассуждав на тему: «Если бы Холдейн был в военном ведомстве в 1914 году», пришлось бы написать и о том, что было бы, если бы нашим военачальником — конечно, блестящим, хотя и ненадежным — стал Уинстон Черчилль, а там дойти до самых странных предположений. Меня здесь интересует Холдейн как человек со своим мнением о судьбе человечества. Насколько этот, без сомнения, крупный ум был озабочен главной, неодолимой проблемой человечества и необходимостью перемен? Я уже говорил, как глубоко волновало это Теодора Рузвельта. Волновало ли это лорда Холдейна?
Не думаю, что между сиюминутным практицизмом и Абсолютом есть некий промежуточный уровень, на котором задерживался его разум, чтобы поразмыслить о том, что он делает с миром. Ум его не был развит сколько-нибудь серьезным изучением биологии или космологии; он представлял себе науку как полезные технические навыки, а не как более ясное и широкое видение, и в свою картину мира вряд ли мог включить возможность неограниченных коренных перемен. Занятия юриспруденцией, как правило, направляют разум к справедливости и устойчивости, а не к прогрессу. Абсолют же вреден для ума. Скорее всего, он просто думал, что «история продолжается примерно так же, как всегда», и ставил точку.
Еще одним членом нашего «Коэффициента», для которого вера в надежное постоянство навсегда обусловленной истории была, несомненно, исчерпывающей и достаточной основой политических воззрений, был сэр Эдвард Грей (ставший виконтом Греем Фаллодонским). Опять-таки, ум его казался мне удивительно неподвижным, не замечающим, как меняется все вокруг. Производил он впечатление глубокомысленного, ответственного человека, который ведет других, но это было обманчиво — как можно вести людей, если не движешься? Я не знаю никого, кто в меньшей степени наделен стремлением к результатам. Богатство и знатность словно бы ожидали его появления; он унаследовал землю и титул баронета в двадцать лет, а в двадцать три, при всеобщей поддержке, — ну как же, такой очаровательный молодой человек! — вошел в парламент. Он был высок ростом, красив неподвижно-классической красотой, прекрасно играл в теннис, едва ли не лучше всех в Англии ловил рыбу. Об этом искусстве в тридцать семь лет, в пору наивысшего расцвета, он написал превосходную книгу. Его никогда особо не занимала внутренняя политика — кому-кому, а ему не приходилось сетовать на состояние страны, однако, когда в тридцать лет государственный и партийный долг призвал его стать заместителем министра иностранных дел, вокруг него и в нем самом стало крепнуть убеждение, что он в них разбирается. Разбирался он в них примерно так, как лорд Тиррелл, чьи взгляды я уже критиковал, рассказывая о том, что было со мной и Кроу-хаусом.
Я уже говорил, что ум Тиррелла сформирован гувернанткой. Можно отнести это почти ко всему штату иностранного ведомства. За людей этого класса берутся в раннем возрасте, когда еще не успеет развиться способность к защитной критике, и рассказывают им всякие истории о мифических существах — Франции, Германии, Англии, Испании, — да так уверенно, что те становятся реальней, чем папы и мамы. Им вбивают, что «Испания» — жестокая, «Голландия» — маленькая и смелая, «Германия» — промышленная и протестантская, а «Ирландия» — трагическая, покорная священству. Они считают, что есть плохие страны и хорошие. Как только обновленное образование прояснит эту область знаний, такие широко распространенные заблуждения станут немыслимы; читатели не захотят поверить в то, что я здесь пишу. Но умы этих людей застыли в этой форме, так черепа племени мангбету в Бельгийском Конго, которые с детства туго бинтуют, приобретают форму сахарной головы; немногим из них суждено развить в себе здоровый скепсис. В своем «Очерке истории» я попытался ясно показать, как вера в эти благовидные измышления, столь же мифические, как Ваал или Джаггернаут, за последние два столетия извратила жизнь человеческую и погубила миллионы. Правда о человеческих отношениях постепенно распространяется, но Грей вещал со свойственной ему важностью — точно так же, как трещал Тиррелл, — на тему «что чувствует Франция» или «когда Германия сделает то-то и то-то» и о том, что «для нас настанет время действовать». Он даже не считал нужным расширить эти персонификации настолько, чтобы сказать «они».
До самого августа 1914 года Грей казался мне человеком с неторопливым умом, хорошими манерами и привлекательным чувством собственного достоинства. Только тогда я понял, какую опасность может представлять для человечества упрямство зашоренного ума.
Вероятно, он хотел, чтобы война началась скорее всего именно в это время. Раньше или позже на той международной шахматной доске, которую он видел вместо реальности, Германия должна была напасть. Что ж, лучше, чтобы она напала, пока ее военно-морские силы количественно уступают нашим, а паутина альянсов, которую мы заблаговременно сплели, держится крепко. Он никогда бы не принял участия в нападении, в превентивной войне, как говорят теперь во Франции, это не по правилам, так не поступают благородные державы. Но если Германия считает нужным напасть первой — очень хорошо. Значит, Господь отдает ее в наши руки.
Его обвиняют: он не предупредил толком Германию, не дал ей понять, что мы непременно вступим в войну, двусмысленные его решения подтолкнули ее к риску, и делал он это умышленно. Я думаю, эти обвинения обоснованны.
Вера в реальность национального самовыражения государств пережила войну. Когда я работал над созданием Союза Лиги Наций, я с некоторым отчаянием обнаружил, что все хотят сделать Грея нашим официальным руководителем, но для него Лига Наций неминуемо превращалась в Лигу Иностранных Дел. За вывеской «Франция» или «Россия» его разум не видел многообразия человеческих личностей, как медведь в зоопарке не думает об отдельных атомах в булочке.
Еще одним знакомым мне обладателем выпестованного гувернанткой ума был лорд Керзон. Он работал в Министерстве иностранных дел в 1920 году, когда я вернулся из Советской России. Я отправился к нему, чтобы предложить рабочее соглашение с нею. Я пытался объяснить, что речь идет о единственно возможном на тот момент режиме — если его свергнут, Россию постигнет такой хаос, какого еще не знал род человеческий, и о режиме слабом, остро нуждающемся в промышленной продукции, научных приборах и технической помощи всех видов. Говорил я и о том, что, сколь бы ни были велики наши возражения против марксистской теории, каким бы непримиримым ни был русский марксизм, какие-то знаки великодушия и сочувствия, готовность прийти на помощь неизбежно должны привести к взаимным уступкам. Я видел в Советской России возможность нового полезного вклада — и в моральном, и в политическом смысле ничего лучшего еще не предлагали Британии. Наше иностранное ведомство это отвергло, словно добродетельная дева известного возраста, которая отказалась бежать с возлюбленным и родить ему десять детей. Почти все это я описываю в моей книге «Россия во мгле».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});