Том 7. Так называемая личная жизнь - Константин Михайлович Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лопатин поднялся на второй этаж и вошел в большую, наполовину сохранявшую остатки уюта, а наполовину пустую, с вынесенной мебелью, комнату, оглядел ее и увидел в углу большой зеленый плюшевый диван, на котором, как ребенок, спал в своей генеральской форме его бывший редактор, уткнувшись носом в спинку дивана и поджав ноги в пыльных сапогах.
Лопатин успел уже дойти до середины комнаты, когда тот вскочил, быстро обеими руками потер лицо и уставился на Лопатина шальными, еще не вернувшимися из сна глазами.
– Здравствуй, – сказал он Лопатину; сказал так же и то же самое, что всегда. – Интересно, сколько я спал?
– Не знаю. Вряд ли долго. Автоматчик внизу сказал, что ты недавно приехал.
Редактор взглянул на часы, быстро шагнул навстречу Лопатину, быстро обнял его, ткнувшись губами в щеку, и так же быстро отпустил, все одним махом, – и, отступив на шаг и застегивая китель, отрывисто спросил:
– Ну, что скажешь?
– Что же мне говорить? Жду, что ты скажешь.
Редактор, не глядя на Лопатина, прошелся взад и вперед по комнате, еще раз посмотрел на часы, потом на Лопатина и сказал:
– Садись.
– Ну, сел, – сказал Лопатин, садясь на диван. – А ты?
– А я должен ехать в Политуправление фронта. Только приехал сюда – звонят, чтоб ехал туда. Утром вернусь, даже ночью. Собирают срочно в связи с тем, что временно переходим к обороне. От тебя секретов нет, да это уже несколько дней как предрешено.
– Сядь. Не мелькай перед глазами, и без тебя – голова кругом.
– Вот именно, – сказал редактор. И сел на самый краешек дивана так, словно собирался сразу же вскочить обратно.
– Откуда ты только что приехал?
– С похорон. Ждал тебя вчера, ждал сегодня утром – и поехал хоронить. До сегодня оттянул, а дальше было бы непонятно, тем более со стороны начальника политотдела армии. По сути, я его живым почти и не видел, – сказал редактор о Гурском, – даже время, помню, тогда засек – тридцать пять минут по часам, а больше – как бы ни хотел – не мог. Нагрянул как снег на голову – отправляй его сразу на Шешупу! А мне через тридцать пять минут с членом Военного совета – в другой корпус, на другое направление. Я ему: «Оставайся до завтра; жди тут, завтра вместе поедем». А он мне: «Вы меня, очевидно, за кого-то другого принимаете, а у меня ваша школа. Сегодня же ночью должен ступить ногой на землю Восточной Пруссии, а завтра днем быть на узле связи и передать корреспонденцию». Этим купил. Мало того! При нем же сам позвонил в дивизию, чтобы не препятствовали. Что разрешаю! Вот и разрешил. Своими руками послал на смерть.
Его голос дрогнул. Но он помог себе тем, что вскочил и снова заходил по комнате.
– А все остальные тридцать минут ушли, конечно, на обычные его шуточки – и как продолжатель моего дела осваивает мой опыт – красным карандашом полосы марает, и как он его учит из длинного короткое делать, и как ему про твою невесту объяснил, чтоб поскорее тебя вызвать. Что у тебя – в самом деле невеста?
– Ну, какая у меня в моем возрасте невеста? Просто уговорил женщину приехать ко мне – женюсь на ней.
– Так и представлял себе. Знал, что она сейчас у тебя, в Москве, но по-другому не мог написать, считал, что после моей телеграммы ты все равно сам вызовешься, даже если б не назвал тебя.
– Правильно считал.
– Она ругалась, наверно?
– Нет, поняла меня.
– А я вот до сих пор понять не могу. Как так – своими руками взял и послал. Как он меня на это за пять минут уговорил? По правде говоря, ждал не его, а тебя. Думал, как только узнаешь, что я здесь, сразу ко мне приедешь.
– А мне только в ночь перед отлетом в Москву сказали, что ты здесь.
– Ты меня знаешь, я не щадил вас, пока был в газете. И когда от вас требовал – понимал, чего требую. Но это я сам требовал. А тут мое дело было не требовать, а разрешить или нет. Разрешил – и угробил. А не разрешил бы, поехал бы сам с ним на другой день – ничего бы не было.
– Может, не было бы, а может, и было бы. Совершенно так же мог и сам с ним угробиться. Что тут хорошего?
– А что хорошего жить и знать, что мог сохранить человека, а угробил.
– Знаешь что, Матвей, – с неожиданной для него самого жесткостью сказал Лопатин. – Не устраивай для себя особого счета. Его на войне ни для кого не было, нет и не будет. Что значит – ты угробил? Он поехал делать свое дело, а ты разрешил – и правильно сделал. Что ты себя за это казнишь? Что же, все кругом на фронте, кроме тебя, такие бесчувственные, что никто не переживает свои потери? Что б это было, если б каждый из вас стал рвать на себе волосы: этого он угробил, послав вперед, того угробил, не позволив отойти. Скольким людям при мне отдавали эти приказания, да еще в такой форме, что – ого-го! – попробуй не выполни! Подумай, что ты говоришь? Да еще при своей новой должности. Что ты сам, что ли, не знаешь, как это каждый день бывает – не тут, так там?
Даже не осознавая этого до конца, он заговорил со своим бывшим редактором как старший с младшим, как знающий больше со знающим меньше, потому что, несмотря на всю личную храбрость и все рывки Матвея из газеты на фронт, войну он, Лопатин, знал все-таки лучше.
«Может быть, став начальником политотдела армии, ты будешь знать войну лучше меня, но пока – нет, – подумал Лопатин. – И я понимаю, а ты еще не понимаешь, что тебе почему-то нельзя вот так, как сейчас, говорить „угробил“ и объявлять себя виноватым. При мне еще так-сяк, а при других – нельзя, неправильно. А те, кто там вместе с Гурским погибли, – кто