История патристической философии - Клаудио Морескини
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
2. Главной подосновой любой аскезы является коренное противопоставление земной реальности, мнимой, ибо она изменчива и непостоянна, и подлинной реальности, надземной и неподвижной. И вот Григорий противопоставляет «мир умопостигаемый, который устойчив», — «миру видимому, который неустойчив» (Слово 18, 3, 988С). Реальность чувственных вещей определяется Григорием преимущественно посредством термина «течь»: см. Слово 14, 20, 884А; 14, 30, 897В («пока материя влачит свое существование за счет собственной неупорядоченной стихии, как в русле некоего потока»); 18, 3, 988С («стихия обманчивая и неупорядоченная и бесформенная, которая несет [на себе вещи] и сама оказывается несомой и вверх, и вниз, как на волнах»); 18, 42, 1041А; 25, 15; 31, 10; 38,
1. Кстати, употребление термина «течь» и его дериватов для обозначения земной реальности принадлежит к платонической и апологетической традиции, будучи подтверждено немного ранее Григория самим Плотином (см. 1 8,4: «Тела лишены жизни и разрушаются в свое время и убегают из пределов существования, поскольку они всегда пребывают в состоянии текучести»). Но та настойчивость, с которой это понятие проявляется у Григория Богослова, говорит об особом предпочтении, глубоко коренящемся в аскезе самого писателя. вещам изменчивым противопоставляются «те, которые остаются прочными и пребывают непоколебимыми» (см. с точки зрения терминологии также Слово 17, 4, 969С) и «которые никогда не отдаляются и не изменяются» (14, 20, 884А). Противопоставление двух реальностей выражено в чреде антитетических пар, пожалуй, достаточно банальных, как то: «реальности бестелесные и реальности телесные» (Слово 28, 13); «реальности, которые никогда не остаются прочными и которые можно видеть» (Слово 2, 74; см. также «Стихотворение», 1 2, 10, 146—148); «реальности, которые можно видеть, и реальности, которые можно мыслить» (Слово 7, 22).
Итак, само это противопоставление и та терминология, которая служит его выявлению, оказывается платонического происхождения. Но, как всегда, Григорий Богослов преобразует в христианском духе языческое учение, к которому он прибегает. У Платона это противопоставление имело своей задачей прояснить контраст между миром идеи, который истинно существует, и между чувственным миром, который лишен подлинной реальности. Что касается Григория, то у него это противопоставление превращается в антиномию между преходящей земной видимостью и неизменной божественной реальностью: это доказывает добавление, содержащееся в выше процитированном месте (Слово 14, 20, 884А): «(реальности), которые не обманывают упования верующих», и, немного ниже: «дабы созерцая изменчивость и бесформенность, встречающиеся в земных вещах, мы переносились к грядущей реальности». Другая явно христианская переработка платонического учения фиксируется в Слове 18, 3, 988С: «Следует прилепляться к реальности, которая неподвижна и устойчива, которая обладает божественной формой, всегда равна самой себе и свободна от любого волнения и от любой смятенности», где чисто платонический термин «всегда равная самой себе» прилагается к божественной природе (хотя Григорий не первым поступает так, ибо так же поступали такие христианские платоники, как Климент и Ориген). А значит, если у Платона подобные выражения обозначают реальность идеи, то у Григория они указывают на всецело иную реальность. Реальности неподвижные, бестелесные, неизменные — это для христианского писателя Бог, что совершенно очевидно, а затем — всё то, что бестелесно: ангелы, блаженные души и место, где они обретаются (см. «Стихотворение», 1 1,4, 77—100). Эти реальности составляют «умопостигаемый мир» (Слово 18, 3, 988С), что соответствует аналогичному выражению, принятому на вооружение среднеплатонической философией: однако значение, которым этот термин насыщен в рамках языческой философии, является, как это хорошо видно, другим.
Что же касается смерти, наиболее вульгарная и общепринятая концепция, которая отвергалась Платоном, т. е. концепция распада материальной реальности, воспринимавшейся, к тому же, как единственная реальность, имеющая ценность, и которая реабилитировалась Платоном же, подразумевавшим под нею переход от мнимости, от нереального к истинной реальности, — итак, также и смерть, в свою очередь, представлена у Григория одновременно в платоническом и христианском духе:
«Смерть, избавляющая нас от здешних бедствий и многих приводящая в жизнь горнюю, не знаю, может ли быть названа в собственном смысле смертью […] Одна для нас жизнь — стремиться к жизни; и одна смерть — грех, потому что он губит душу. Все же прочее, о чем иные думают много, есть сновидение, играющее действительностью, и обманчивая мечта души» (Слово 18,42, 1041ВС, ср. «Федон», 67d) [56].
А потому мы полагаем, что, с учетом выше приведенного, и знаменитое платоническое истолкование жизни мудреца в качестве «заботы о смерти» («Федон», 67d; 81а), неоднократно подтвержденное Григорием, которому оно должно было быть дорого (см. Слово 7, 18; 26, 11; 27, 7; Письмо 31, 4), интерпретируется им также в христианском смысле.
Антиномия между этими двумя реальностями не может быть разрешена иначе, чем путем преодоления низшей реальности и сообразования человека с реальностью более высокой и более истинной. Это осуществляется посредством созерцания истинной реальности, само же это созерцание осуществляется, в свою очередь, посредством очищения души. Таким образом, и в этом рассуждении улавливается присутствие платонической мысли, представленной в наиболее «христианском» и в наиболее аскетическом диалоге Платона, а именно — в «Федоне».
3. С самого начала своей литературной деятельности Григорий оказывается движим намерением побудить человека к блаженному лицезрению Бога и к очищению тела и ума, что является предварительным условием для подобного лицезрения. Показательным является место из Слова 2, 7:
«Мне казалось, что всего лучше, замкнув как бы чувства, отрешившись от плоти и мира, погрузившись в самого себя, без крайней нужды не касаясь ни до чего человеческого, беседуя с самим собой и с Богом, жить превыше видимого и носить в себе божественные образы, всегда чистые и не смешанные с земными и обманчивыми напечатлениями, быть и непрестанно делаться истинно чистым зеркалом Бога и божественного, приобретать ко свету свет — к менее ясному лучезарнейший, пожинать уже упованием блага будущего века, жить вместе с ангелами и, находясь еще на земле, оставлять землю и быть возносиму Духом горе» [57] (см. также Слово 20, 1, несомненно восходящее к приведенному здесь).
При этом в «Федоне» мы читаем следующее:
«Когда, распростившись с телом, она [душа] останется одна или почти одна и устремится к [подлинному] бытию, прекратив и пресекши, насколько это возможно, общение с телом» (65с) […]; «ибо оно [тело] смущает душу всякий раз, как они действуют совместно [с душой], и не дает ей обрести истину» (66а); «тело наполняет нас желаниями, страстями, страхами и массой всевозможных призраков» (66с); «а пока мы живы, мы, по–видимому, тогда будем ближе всего к знанию, когда как можно больше ограничим свою связь с телом…» (67а) [58].
Итак, следующими являются основные черты аскетического учения Григория Богослова: это требование замкнуть собственное «я» для чувств, а значит, и для внешнего мира и сконцентрироваться на себе, приложив усилие к самоуглублению, чтобы быть в состоянии созерцать истинную реальность, которая есть реальность Бога. Подобное созерцание закреплено исключительно за тем, кто подготовился к нему путем должного очищения: знаковым с этой точки зрения является место из Слова 39, 8:
«Где страх — там соблюдение заповедей; где соблюдение заповедей — там очищение плоти — этого облака, омрачающего душу и препятствующего ей ясно видеть Божественный луч; но где очищение — там озарение; озарение же есть исполнение желания для стремящихся к предметам высочайшим или к Предмету Высочайшему, или к Тому, Что выше высокого» [59].
Но это учение проявляется с использованием платонических терминов, продуманно наложенных, как слой амальгамы, на стиль, носящий предельно личный характер. Эта «цель нашей религии» была, несомненно, пророчески предвозвещена книгами и душами, собеседующими с Богом (Слово 7, 17), но также «речью мудрецов», а именно — Платона:
«Для меня убедительны слова мудрых, что всякая добрая и боголюбивая душа, как скоро, по разрешении от сопряженного с нею тела, освободится, приходит в состояние чувствовать и созерцать ожидающее её благо, а по очищении или по отложении (или еше, не знаю, как выразить) того, что её омрачало, услаждается чудным каким–то услаждением, веселится и радостно шествует к своему Владыке; потому что избегла здешней жизни, как несносной тюрьмы, и свергла с себя лежавшие на ней оковы, которыми крылья ума влеклись долу. Тогда она в видении как бы пожинает уготованное ей блаженство» [60] (7, 21).