Побеждённые - Ирина Головкина (Римская-Корсакова)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Свернуть в лес и обогнуть это место. Не встретить бы другого… Нет, нет, Сам Бог пришел ей на помощь. Чаща. Трудно продираться… и сугробы, и ветки… Больно щиколку… Течет вдоль ноги что-то теплое — кровь!.. До крови укусил. Нельзя теряться и ослабевать. Олег как-то раз говорил, что человек, который измучен, садиться не должен, иначе он уже не встанет. Надо идти, пока есть силы передвигать ноги. Совсем стемнело, но это потому что в чаще. Вернуться на дорогу? Нет! Страшно!.. Мучительно ноет вся голень… Кого позвать? Кто здесь услышит? Может, все-таки сесть вот сюда, под дерево? Перевязать хоть платком ногу и передохнуть. Полный валенок крови, и сердце все еще колотится, а руки трясутся. Так, наверное, чувствует себя животное, которое преследуют охотники, а люди из этого делают забаву… Чаща такая черная… За каждой веткой как будто стоит опасность… Конверт с адресом Елочки должен быть здесь, зашит в мешочке. Надо написать… Мало ли что случится… Правда, что вьюга все следы заметает… Несколько слов и вслепую нацарапать можно… Вот — готово… «Умираю. Дети твои». Теперь упаковать и обратно на грудь, рядом с крестом. Кажется, уже не дойти — надо подыматься, а сил нету, и кровь все не унимается. Переждать метель здесь, под деревом, а утром при солнышке попытаться дойти? Утром все будет выглядеть иначе, возможно, встретятся дровни, и ее подвезут, а сейчас и метет, и темень, и ступать нет мочи… Обнять вот сосенку и думать опять о музыке и о вечности — тогда не так страшно… В Царстве Духа ничто не должно пропасть, ничто, ничто! Там расцветает каждая творческая мысль, каждая растоптанная былинка выправиться, вздохнет свободно каждое замученное животное, вот и этот несчастный волк… И Лада. В преданности Лады была красота, которая пропасть не может, — канут в прошлое только ошибки и зло. В Ладе душа была! Эта мысль о всеобщем воскресении с детства покою не дает, постоянно гвоздит мозг. Откуда это пошло? Светлая заутреня? Евангелие? «Китеж»? Кажется, предчувствие вечности поселилось в душе еще раньше. Возрождение каждого духа в каждом отдельном существе — что может быть прекраснее этой идеи?! О чем же тогда плакать! Жаль вдруг себя стало… В будущей жизни мы все духи, а теперь вдруг стало жаль земного, простого счастья! Аси — девочки, невыносимой ветреницы с косичками, Аси молодой любимой жены уже никогда не будет! Не сидеть Асе больше у Олега на коленях, не прижиматься к его груди… Этого счастья было так мало, а Ася почему-то уверена была, что будет счастлива всю жизнь. Серебряные нити и светлые утра обещали совсем не то, что пришло… Холодно ногам… Всей становится холодно… Встать и все-таки попытаться дойти? Нет, нет — нету сил. Старец Серафим, уйми вьюгу! Если возможно — уйми вьюгу!.. «Завела в очарованный круг, серебром своих вьюг занавесила…» Смерть для каждого приходит в один назначенный день… Охватывает оцепенение, и вдруг приток новой жизненной силы, словно от магического прикосновения или от капли воды живой, как в сказке… Светлые тени, тихое сияние, золотые лучи… Облака, как на закате… Праведные поют: «Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче…» и «Светися, светися, новый Иерусалиме…»; благословляя, шепчут: «Святая святым…» Олег, милый! Его найдут на этом страшном тюремном дворе, и «сорок смертных ран» не помешают ему встать. «Там Михаил Архистратиг его зачислит в рать свою», а Ася будет слагать гимны неведомой пока гармонии… В снегу теплее, и не так бьет в лицо; как хорошо в этой ямке… В голове мотивы из «Невидимого града»… «Без свещей мы здесь и книги чтем, и греет нас, как солнышко!» А вокруг темно, совсем темно… Ни зги. Заметает… Господи, сохрани детей! Снег… снег… Вечность…
Глава двадцать пятая
Несколько урок, лежа и сидя на нарах, затянули блатную песню:
Солнце всходит и заходит,А в тюрьме моей темно…
Голоса звучали стройно, а скрытая тоска напевала и текста просвечивала, казалось, в каждом из этих подкрашенных лиц.
— Чего зенки воротишь? Покажь рыльце! Сестренку мою Вальку ты мне напомнила, — сказал, обращаясь к Подшиваловой, молодой уголовник, пробиравшийся между нар.
— Где же теперь сестренка? — осведомилась та.
— Эх, не спрашивай! Вся-то наша жизнь — шатание бесприютное!..
— И взаправду так! Ну, а от меня держись лучше подальше: потому занята. Не про вашего братца мое рыльце. Проваливай!
— А я и так проваливаю. Зря напутствуешь.
Подшивалова потянулась, закинула руки за голову и вздохнула. В эту минуту глаза ее остановилась на Леле, которая повязывалась косынкой перед обломком зеркала.
— К хахалю опять?
— Женя, я тебя уже несколько раз по-товарищески просила не заговаривать со мной на эту тему, — ответила та.
— Ну, ступай, ступай! Кажинный по-своему с ума сходит.
Но Леля уже выскользнула из барака, не давая себе труда выслушивать напутствие.
Тесное помещение дежурного врача; топчан, белый больничный шкафчик и стол. Свидания происходили обычно здесь, в те дни, когда среди дежурного персонала не было таких, в ком можно было заподозрить предателя. В распоряжении было всего полтора часа между ужином и вечерней перекличкой; туго натянутые нервы каждую минуту ожидали тревожного сигнала в виде предостерегающего стука в дверь; тем не менее иногда удавалось относительно спокойно побеседовать шепотом, лежа рядом на топчане. В этот день их никто не спугнул, и Леля устало закрыла глаза, пристроив голову на плечо Вячеслава.
— Верю, Аленушка, что измучилась ты, — говорил он, — работа под конвоем — дело нелегкое. В этом отношении мы в привилегированном положении. Наша работа особая, хоть и тяжелая. Надо попытаться устроить тебя к нам в палаты санитаркой. Мыть полы и подавать судно придется, зато не будешь под конвоем.
— Только не в инфекционное устраивай. По мне всякий раз судорога пробегает, когда надо переступать порог. Приходить к тебе я не перестану: минуты с тобой — моя единственная радость, но работать у заразных не хочу.
— Поговорю с врачами. А мы привыкли все — не боимся. Смерть — старая штука!
— Тише, милый! Есть вещи, о которых не следует даже упоминать… Скажи мне лучше, кто тот старик, с которым мы столкнулись в сенях?
— Этот человек… Я не знаю, что о нем думать! Это — заключенный епископ. В прошлом он — хирург, и здесь поставлен заведовать хирургическим отделением. Я в первый месяц попал в операционную под его начальство. Злился я спервоначалу: крестит каждый подаваемый ему инструмент; прежде чем делать надрез, произносит: «Во Имя Отца и Сына и Святаго Духа!» А понемногу пригляделся — держится, вижу, с достоинством, оперирует, прямо скажем, блестяще; весь штат его уважает… В одно утро шасть к нам гепеушники: ты как смеешь, такой-сякой, религиозной пропагандой тут заниматься? А он им этак спокойно: без крестного знамения оперировать не стану; снимайте с работы вовсе, если угодно! Ну, схватили его и поволокли в штрафной. А тут как раз слегла с острым аппендицитом супруга одного из крупных начальников. Выяснилось, что операцию доверить желают только епископу Луке. Спешно тащат его назад. Подходит к операционному столу как ни в чем не бывало и опять крестит инструменты, а наши хозяева молча проглатывают пилюлю. Тут уж я радовался со всем штатом его возвращению. Друзья мы теперь. Я привык считать мерзавцами всех служителей культа, но в этот раз мерка не подходит!
Леля провела рукой по его волосам.
— Милый, обвинить в контрреволюции тебя, тебя!..
— Эх, кабы дело заключалось во мне одном! А то сама ведь видишь… Вот Ропшин, мой новый товарищ, обвинен за то только, что сказал где-то, будто бы стихи Гумилева предпочитает стихам нашего Маяковского. А то так работает у нас санитаркой девушка — ей и всего то шестнадцать, — они с несколькими другими школьниками в глухом сибирском городке составили самостоятельный кружок по изучению истории партии да совместно пришли к выводу, что генеральная линия партии допустила целый ряд непозволительных ошибок. Все приговорены к лагерю, прежде чем сделались выпускниками. Вот куда нас завела бдительность. Не поверил бы, если б услышал со стороны… Людей жаль, а дела еще больше! Это все нашим врагам на руку. Товарищ Сталин может загубить работу стольких лет! Знаешь, я не жалею, что попал сюда, — кое-что понял новое.
— Милый, ты теперь совсем иной! Когда ты так говоришь, ты кажешься мне таким же героем, каким Асе казался Олег.
— Зачем ты сравниваешь? Что может быть общего между царским гвардейцем и мной? Романтического во мне, ей же Богу, ничего. Это мы оставляем для господ офицеров. Я человек будней.
— А вот и неправда! Я лучше тебя знаю, какой ты. Мы с тобой могли бы быть очень счастливы…
— А разве мы не счастливы? Разве для счастья так уж необходимы безопасность и кровать? Я, по крайней мере, счастлив. Подожди, мы с тобой еще и на воле поживем! У нас сынок когда-нибудь будет. Вот только здоровье твое меня тревожит. Вынимай градусник. Опять тридцать семь. Как бы в самом деле не было легочного процесса. А с ногой что? Покажи. Пятна эти цинготные; у меня обе голени в таких же пятнах. Я тебе сейчас дам всходы гороха: я размочил горсточку в консервной банке. Вот, жуй.