Живописец душ - Ильдефонсо Фальконес де Сьерра
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он хорошо рисует, мама, – выскочила Хулия, – он и меня нарисовал. А вас? Попросите, чтобы он и вас нарисовал.
– Он уже меня рисовал, девочка моя, – отвечала Эмма, грустно качая головой, вспоминая проклятые рисунки обнаженной натуры.
– Ты получилась красивая?
– Твоя мама получилась красивая, – вмешался Далмау, – такая же, как сейчас.
Хосефа поперхнулась эскудельей, закашлялась, и разговор прервался, пока она не отдышалась, к вящей радости всех окружающих, включая едоков за соседними столиками, которые даже повскакали с мест, чтобы помочь Далмау, когда он хлопал мать по спине. Они снова стали ходить в дешевые столовые, грязные и шумные, где за двадцать сентимо подавали хлеб, вино – скорее, суррогат, произведенный из немецкого спирта, в чем, едва его попробовав, убедилась Эмма, хотя и промолчала, – на первое эскуделью с капустой и картошкой, на костях и с прогорклым салом, на второе язык или какие-нибудь потроха, которые доставали из супа. Далмау зарабатывал мало, гораздо меньше, чем у Маральяно, ведь городская управа наняла его разнорабочим самого низкого разряда, учитывая, что у него нет никакого опыта в строительстве, поэтому плата за комнату и расходы на еду поглощали львиную долю его заработка.
Одолев испуг, еще немного задыхаясь, Хосефа улыбнулась Эмме и Далмау. Потом обратилась к Хулии:
– Да. Твоя мама получилась такая же красивая, как сейчас.
Эмма не хотела смотреть на Далмау, она опустила взгляд на стол. Но в глаза бросились руки Далмау, теперь мозолистые, поцарапанные, в порезах. Они на миг напомнили Эмме руки ее каменщика, пусть и не были такими большими и сильными. Работа Далмау походила на труд Антонио: сносить дома, перетаскивать камни в повозки; как тут не испортишь рук. Он зарабатывал мало, это Эмме было известно, однако Далмау не жаловался. Ему хватало для счастья этих обедов по воскресеньям, его работы, живописи… его вклада в борьбу рабочих, да еще для отрады время от времени – перепихона с соседками-шалавами. Эмма вдруг разозлилась на этих двух баб, которых даже не знала в лицо, но быстро обуздала себя: какая ей разница. А вот изрезанные руки Далмау – проблема: вдруг это помешает ему написать картину.
Ничего подобного не случилось, и Далмау вручил Народному дому вторую картину, такую же, по мнению многих критиков, великолепную, как и первая: в ней тоже пылало здание, предназначенное для культа, на этот раз монастырь, и братия в ужасе бежала от народа, восставшего с оружием в руках.
– Огонь – основной мотив в двух первых картинах, и не сомневайтесь, что он повторится и в третьей, – так начал Далмау речь, которую его попросили произнести экспромтом в Народном доме. Он боялся, что не сможет говорить, но вдруг убедился, что неуверенность и нервная дрожь покинули его и спазм не сжимает горло. Он взглянул на картину. Вот в чем его сила, вот откуда берется уверенность в себе. – Мы должны показать попам, которые пугают паству, грозят ей вечным огнем, что на самом деле нет другого ада, кроме того, где страдаем мы, в нищете, работая на износ, в ужасающих условиях за скудную, унизительную плату; когда дети наши болеют, а денег не хватает на еду и лекарства.
Люди, собравшиеся в зале Народного дома, слушали его чуть ли не в благоговейном молчании. Эмма, на этот раз среди толпы, дрожала от избытка чувств, горло перехватило, и слезы выступили на глазах, но она тотчас же с силой, даже с какой-то яростью смахнула их рукавом блузки, как обидную слабость. Хосефа ласково взяла ее под руку и притянула к себе. Далмау продолжал:
– Этого ада, где мы страдаем, не могут и не должны избежать богачи, буржуи и попы с их молебнами и мессами.
Зал разразился восторженным воплем. Хосефа крепко обняла Эмму, а Далмау сам удивился гневному напору и суровости собственной речи. Но то был его триумф: крики и рукоплескания простых рабочих заставляли забыть о картине, которую дон Мануэль отправил на помойку, о преследовании католиков-консерваторов, обо всех оскорблениях, что нанесли ему эти люди. Здесь его место, здесь он среди своих. Он поздно это понял, но бурные поздравления лидеров новой республиканской партии, основанной Леррусом, который на данный момент скрывался в Аргентине, его окончательно убедили. Далмау взглянул на мать и на Эмму, которые, обнявшись, стояли внизу, в толпе, и улыбнулся им.
Эта вторая картина вызвала такую же полемику, что и предыдущая. Одни газеты за, другие против. Инвективы и оскорбления, в том числе от Мануэля Бельо. Республиканцы, следуя указаниям Лерруса, подливали масла в огонь, разжигали ярость, которая сплачивала народ вокруг партии. Было только одно отличие этого торжества от предыдущего: никаких стычек не завязалось у дверей Народного дома, поскольку полиция оцепила близлежащие улицы.
И теперь осталась последняя картина из трех, которые Эмма, недолго думая, пообещала в виде награды, когда вместе с «молодыми варварами» двигалась к участку Консепсьон, – об этом размышляла она, пока все трое, включая Хулию, ели в ресторане Народного дома в окружении республиканских лидеров, сидевших за соседними столиками. Изысканное меню: рис с зеленью, тушеная телятина, хорошее вино и печеное яблоко на десерт. Далмау ел жадно, торопливо, почти не жуя, а когда опустошал тарелку, Хосефа подкладывала ему из своей. Эмма делала вид, будто занимается Хулией, которая вместо того, чтобы есть, вертела головой во все стороны и задавала вопрос за вопросом; держа вилку перед ротиком девочки, Эмма украдкой взглядывала на Далмау.
Она читала критические статьи: Далмау мастерски владел кистью. Ему покорялись цвета, пространство и свет, а прежде всего – тени. Конечно, статьи, появлявшиеся в