Осада (СИ) - Кирилл Берендеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Будто там не люди живут.
– Там все живут, – буркнул милиционер, как-то странно меняясь в лице. – Вчера оттуда приходили, эти, мертвые. Я один остался. И все равно велели стеречь. Да сил больше нет, так и хочется стрелять во все эти рожи!
Он замолчал на полуслове, затем, извинился неловко. Отец Дмитрий никак не мог разорвать словом нависшую тишину. Только кивнул головой и повернулся, чтобы уходить. Милиционер остановил его сызнова.
– Вы не пойдете?
– Но вы сами запретили мне.
– Простите, – он кивнул в сторону «пятого кольца», – эта ограда, она… она тут всех изводит. Лучше бы пропускали без разбора, черт с ним, с переселением, но ведь стоять и отгораживать одних от других тоже сил нет. Чем они хуже, ну скажите мне, чем? – и продолжил другим тоном. – Я сам не москвич, тоже пробрался внутрь из Ожерелья, так что же я, не понимаю? Или сердца нет? Все есть, а вот постоишь перед толпой, послушаешь, день, другой, третий, и все возненавидишь. Особенно их. А потом себя, если их пулей заденешь. Я по ночам спать не мог, страшно это – по своим стрелять. Не знаю, может я урод какой.
Он страстно желал исповедаться, видя в священнике единственного человека, перед которым может выговориться. И потому рассказывал и рассказывал без умолку, сперва про работу, потом про коллег, про семью, которой уже больше нет, вся теперь бродит по Ожерелью, а то и к Москве идет, кто знает, все потерял, вот так вышел на работу, прихожу домой, калитка открыта, дом пуст, и соседи косятся. И косятся и слово не скажут. Ровно разом чужие стали.
И говоря все это, он будто просил: «батюшка, исповедайте меня, отпустите мне этот грех, и тот, и вот еще, и еще, сбросьте вы с меня непосильную ношу, нет сил ходить под нею, еще чуть – и все, сорвусь в пропасть». Отец Дмитрий молча дослушал его сбивчивый рассказ. Вздохнул, принимая ношу, и едва водя рукой, благословил. Милиционер вцепился в его руку, не зная, поцеловать или пожать следует. Молодой человек разом отошел, будто и в самом деле, полегчало. Надолго ли, подумалось батюшке. Он снова посмотрел на толпу, стоявшую у кордона. Не выдержав смалодушничал и уехал. Вернулся домой. И слушал теперь рассказ Аллы Ивановны о ее девяностых годах. Как она работала завучем в школе, потом школу перепрофилировали, отдали какому-то бизнесмену, потом она стала его секретаршей, любовницей, женой, подарившей дочь, а затем и наследницей. Все это случилось за четыре года. Все это изменило Аллу Ивановну раз и навсегда, превратив в ту жесткую, целеустремленную, непреклонную даму, которую некогда отец Дмитрий поименовал Мымрой.
Она и сейчас не пыталась выбраться из своей крепости, возведенной с девяносто девятого года. Просто рассказывала, что да как, с такой удивительной холодной отстраненностью, будто речь шла об истории незнакомой женщины. Глаша слушала ее, невольно вздрагивая, отец Дмитрий больше смотрел на лицо, на точеные черты Аллы Ивановны почищенные липосакцией, смотрел, не понимая, как может доносится голос из той крепости, где давным-давно угасла всякая жизнь. Он видел, он чувствовал это. Алла Ивановна умерла давно, не то в начале нулевых, не то позже, когда дочь выросла, стали самостоятельной и напрочь забыла мать. А мать будто и не горевала о потере. Успокоилась, занявшись делами, загрузив себя делами и заботами о пансионе, завалив настолько, насколько это возможно, чтобы упасть замертво на ночь, а утром вскочив на ноги, снова приниматься за работу. И так ежедневно, без выходных и отпусков, покуда не покажется, что можно жить иначе. Покуда сердце не встанет, облегчая дальнейшую жизнь.
Когда она ушла, отец Дмитрий долго ходил по комнате, возле притихшей супруги, хотел было поговорить с ней, но что-то в ее глазах удержало: она и так наслушалась за сегодня. Глаша всегда была женщиной, тихой, скромной, домашней, именно такой, какая и нужна поставленному на путь Господень. Потрясения, какими бы они ни были, пугали ее, она старалась огородиться от них в вере, в чтении Библии, в святцах, в пустышных делах, чтобы по их прошествии, внове вздохнуть с облегчением, обретая прежнюю свою свободу и беспечальность кролика в клетке.
Это сравнение покоробило иерея. Он перестал ходить, ушел к себе. Супруга ничего не сказала, все это время молча ожидая, когда муж успокоится после разговора, не вмешиваясь в его думы, и это невмешательство только раздражало батюшку. Он долго сидел перед телевизором, покуда не пришла матушка почивать, а наутро поехал изведанным маршрутом в Бутово. Покосившуюся деревянную церквушку Успения Богородицы он заприметил давно, на другой день, как…. Уже тогда понял, что не сможет остановиться. И в голове стал вызревать новый замысел.
Сейчас к его исполнению все было готово, все сложилось так удачно, просто на удивление. Это уже не Москва, но еще и не область, это место: сборище живых и мертвых, оторванных от дома, отреченных от покоя, позабытых, брошенных. Всевышний мог бы дать им покой. Но только батюшка хотел иного – очищения Бутова. И как только подумал об этом, ладони вспотели и пальцы затряслись.
Его пропустили безо всяких экивоков, на сей раз чувствительного милиционера на посту не было. Отец Дмитрий прошел сквозь толпу беженцев, неуютно стоявших у ворот, без надежды и без сожаления, как нож сквозь масло, и отправился к церкви.
Он еще несколько раз оглянулся по дороге, проверяя. Не верилось, что это живые. Что они лишь беженцы, прибывшие издалека, ищущие покоя, тепла и уюта, ищущие и не находящие. Что им нужно человеческое внимание, понимание, терпение, капля заботы и толика добра. И что они не накидываются на него потому как еще человеки. И что ряса священника еще что-то значит для них особенно, сейчас. Ведь они до сих пор верят, что именно Церковь, как новое лико Государства, должна помочь им, укрепить их в той трудной ситуации, к кою они попали. А быть может, вспоминая центр подготовки на Остоженке – и материально. Подсознательно они надеялись, верно, именно на такое единение двух и прежде не разделимых с времен Владимира Красно Солнышко институций.
Транспорт в Бутове не ходил. Отваживались пересечь КПП только отчаянные водители маршруток. Сами не местные, они работали и за страх, и за совесть, и за большие деньги, потому как многие, отправлявшиеся в «большой город», как теперь именовалась жителями анклавов столица, обратно уже не возвращались. Хотя чаще всего пользовались другим маршрутом – непосредственно через препону «пятого кольца» – взрезали заграждения, отчего правительство вначале даже пыталось запитать колючки током, – делали подкопы, таранили внедорожниками или тракторами. Не всегда выходило удачно, но каждый пытался выбраться из того кошмара, куда волею судеб и распоряжением властей был загнан. Выбраться в другой кошмар, по сути еще только начинавшийся. Но им не важно уже было, всякий старается отсрочить свою погибель, даже если она неизбежна. Уповая и на себя и на Всевышнего, и на тех, или то, во что верилось здесь и сейчас.
Он прошел до конца Куликовскую улицу, свернул на Скобелевскую. Через час или около того пути, он, немного запыхавшись от спешки, а более от волнения, уже приближался к храму. Деревянной церкви, так похожей на ту, что осталась в его родном селе, так похожей на ту, что он сжег на Воронежской… может быть поэтому?
Возле церкви стояла толпа. Бездвижная, немая, глухая. Безразличная ко всему. Он ждал ее, давно уже ждал. Прошел мимо, старательно огибая, на сей раз на него только смотрели, не делая никаких попыток приблизиться. Женщины, мужчины самого разного возраста, в толпе он увидел даже детей. Тем страшнее было это воинство, тем жутче была казнь, ожидающая его.
Отца Дмитрия передернуло, едва он повернулся к толпе спиной, чтобы взойти на покосившиеся ступеньки и снять взломанный замок. Как и все другие эта церковь тоже была разграблена, разорена самым варварским образом, будто кто-то некогда мстил лично ей, Богородице, за некогда причиненные унижения. Когда батюшка первый раз увидел иконы, которые не смогли выломать из иконостаса, но сумели замазать собственным дерьмом, его едва не стошнило. Эта ненависть была сильнее его. Сильнее во всех смыслах. Зародилось желание омыть лики Богоматери, с трудом он подавил в себе это чувство; лишь чуть разобрал хлам, да проложил безопасный ход к окошку, откуда он мог спрыгнуть, обежать церковь и запереть нечисть Господню, предаваемую огню во имя Его.
Неожиданно он вспомнил об истории происхождения матерной триады, пожалуй, самого известного выражения, произносимого по любому поводу едва ли не всяким, кто владеет или хотя бы знает русский язык. В той статье, которую, как он сейчас вспоминал с ухмылкой, читал с внутренним содроганием, утверждалось, что данная триада произносилась язычниками с намерением оскорбить Христа и именно его мать, ничью больше. Помыслив тогда над этим, он покрылся ледяным потом, взмок разом, будто его макнули в Ледовитый океан. Сейчас, вспомнив, он только усмехнулся недобро. И разыскав припрятанные канистры, стал щедро кропить наос, царские врата, иконостас, образа на стенах, все вокруг. А затем впустил мертвенную толпу, медленно затекавшую внутрь, заполнявшую пространство наоса, подобно болотной жиже. Какое-то бульканье донеслось из рядов вошедших, отец Дмитрий содрогнулся всем телом, но тут же взял себя в руки, запах керосина немного успокаивал, сказал, мертвым людям, что во избежание прибытия зомби он закроет их снаружи, для пущей безопасности, какое-то пыхтение, гудение было согласным ответом ему; он бросил зажигалку на кучу поломанных икон и разорванных святцев, ненужных риз и стихарей и выбрался наружу.