На пути - Жорис-Карл Гюисманс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Дюрталь подался вперед, и на секунду ему явилось мертвое лицо с закрытыми глазами — белое и безглазое, как античные мраморные статуи. И тут же его закрыл кардинал с дароносицей, склонившийся к окошку…
Это произошло так быстро, что Дюрталь подумал, не померещилось ли ему. Месса окончилась. Из-за железной решетки послышалось унылое монотонное чтение, затем медленные распевы, тянувшиеся на одной и той же плачевной ноте. В текучей синеве ладана пробегали случайные проблески света и проплывали белые фигуры. Монсеньор сидел с митрой на голове и задавал вопросы ищущей пострижения, которая вернулась на прежнее место и, преклонив колени, стояла перед ним за решеткой.
Кардинал говорил тихо: так, что ничего не было слышно. Вся капелла подалась вперед, чтобы услышать, как новоначальная приносит обеты, но не разбирали ничего — только долгий шепот. Дюрталь припоминал: он растолкал людей локтями и добрался до самых хоров; там, за перекрещенными прутьями, он увидел женщину в белом, лежавшую ничком на полу в обрамлении цветов; весь монастырь проходил мимо, склоняясь к ней, пел погребальную песнь и кропил святой водой, как покойницу…
Восхитительно! — воскликнул он прямо посреди улицы, весь загоревшись при этом воспоминании.
Что за жизнь! как живут эти женщины! — думал он дальше. Спать на соломенной подстилке с колючим конским волосом, без подушки и простыни; держать строгий пост семь месяцев в году, кроме воскресений и праздников; есть только стоя, только овощи и прочую постную пищу; зимой не зажигать огня; часами читать псалмы, стоя коленями на ледяных плитах; смирять плоть и самой смиряться: родившись белоручкой, безропотно мыть посуду, исполнять самые грязные работы; молиться с утра весь день до полуночи, пока не упадешь в изнеможении: молиться до смерти! Поистине они должны глядеть на меня с жалостью: их дело — искупить безумие мира сего, который считает их сумасшедшими истеричками, ибо не способен понять скорбные радости таких душ!
Не приходится собой гордиться при мысли о кармелитках и даже об этих скромных францисканках, хоть они и вульгарнее. Эти, правда, не из молитвенного ордена, но их устав тоже довольно суров и жизнь довольно тяжела, так что и они своими молитвами и делами могут возместить излишества города, стоящего под их обороной.
Он думал о монастырях и все больше воспламенялся духом. Так и зарыться бы в них, схоронить себя среди невежд, забыть, издаются ли книги, выходят ли газеты, вообще не знать, что происходит вне кельи; и в такой замурованной жизни идти путем блаженного молчания, питаясь благими делами, утоляя жажду старыми распевами, пресыщаясь неисчерпаемыми яствами Литургии!
А там — кто знает? — силой благоволения и горячей мольбы наконец приблизиться к Нему, беседовать с Ним, ощущать Его вблизи себя, и Он, быть может, будет почти доволен творением Своим! На память приходило веселье, царившее в тех аббатствах, где обитал Иисус Христос. Он припомнил необыкновенную обитель Унтерлинден близ Кольмара, где в XIII веке не одна, не две монахини, а весь монастырь, преступив рассудок, с радостными кликами возносился к Христу: одни сестры взлетали над землей, другие слышали ангельское пение, источали миро из своих изможденных тел; третьи становились прозрачными, окружались звездными нимбами: все явления молитвенной жизни становились видимы в этом монастыре — высшей школе мистики!
Погруженный в мысли, он уткнулся в собственную дверь, даже не соображая, какой дорогой шел, вошел в комнату, и душа его распахнулась, расцвела. Хотелось благодарить, просить милости, просить у кого-то чего-то: он не знал, чего и у кого. И вдруг эта потребность раскрыться, выйти за собственные пределы стала ясной и определенной. Он упал на колени и обратился к Пресвятой Деве:
— Помилуй мя, послушай мя; хуже нет, чем оставаться так, продолжать эту жизнь разорванную, бесцельную, эту пустую гонку! Прости, Матерь Божья, мне, подлому, что не имею смелости объявить себе войну, с собой сражаться! О, была бы воля Твоя! знаю, Владычица, что велико дерзновение молить Тебя, когда сам не решился обратить душу свою, опрокинуть ее, как ведро помоев, закрутить пресс, чтобы весь отстой вытек, чтобы вся накипь отошла, но… но… как быть! я так слаб, так неуверен в себе, что, правду скажу, не смею приступить!
И все же как бы я хотел оказаться за тысячу миль отсюда, от Парижа, в какой-нибудь малой обители! Господи! что за глупости я говорю Тебе: я же двух дней не проживу в монастыре, да меня туда и не возьмут.
И он стал размышлять…
Раз в жизни я оказался менее сух и нечист, чем обычно, и то могу обратиться к Богородице с одними глупостями и бессмыслицами, а ведь так было бы просто — просить у Нее прощения, молить, чтобы Она сжалилась над моей пустынной жизнью, помогла мне отказаться от дани моим порокам: не платить, как я плачу, по обязательствам нервов, по квитанциям чувств!
— Что же, хватит, — проговорил он, вставая. — Сделаю хотя бы что могу: теперь же, не откладывая, пойду к аббату, расскажу ему про свои душевные терзания — а там посмотрим!
V
Как же стало легко на душе, как только горничная сказала: «Господин аббат дома»! Дюрталь вошел в малую гостиную и стал дожидаться, когда священник, с кем-то говоривший в соседней комнате, освободится.
Он огляделся. С его последнего посещения ничего не изменилось: в комнатке все тот же бархатный диван, когда-то ярко-красный, а теперь розоватый, как малиновое варенье, пропитавшее кусочек хлеба. Еще стояли там два вольтеровских кресла по обеим сторонам камина, на камине часы в стиле ампир и фарфоровые вазы, из которых торчал воткнутый в песок сухой камыш. В углу у самой стены под древним деревянным распятием стояла сильно потертая молитвенная скамеечка, посередине комнаты овальный стол, на стенах несколько гравюр духовного содержания, и больше ничего.
Похоже на гостиницу или на жилье старой девы, подумал Дюрталь. Дешевая мебель, выцветшие дамастовые шторы, бумажные обои с маковыми и полевыми цветами неопределенных колеров действительно наводили на мысль о недорогой меблирашке, но кое-какие детали: прежде всего педантичная чистота в комнате, вышитые подушечки на диване, плетеные круглые подстилочки на стульях и гортензия, похожая на раскрашенную цветную капусту, в кашпо с кружевной накидкой — напоминали холодную прилизанную квартиру пожилой богомолки.
Не хватало, правда, клетки с канарейками, фотографий в плюшевых рамочках, раковин и булавочных подушечек.
В таких размышлениях застал Дюрталя аббат. Он подал ему руку и кротко упрекнул, что писатель забыл о старике.
Дюрталь, как мог, извинился необычайной якобы занятостью и вечными хлопотами.
— А как продвигаются дела с нашим житием блаженной Лидвины?
— О, даже не принимался; честное слово, я не в том состоянии духа, чтобы к нему приступить.
Отчаяние в голосе Дюрталя удивило отца Жервезена:
— Что такое? что с вами? Могу ли я вам быть полезен?
— Не знаю, господин аббат; право, мне немного стыдно занимать вас такими пустяками…
И вдруг его прорвало: не разбирая слов, он излил свои жалобы, признавался, что сомневается в своем обращении, рассказал о распре со своим телом, и как он боится чужого мнения, и как далек от церковной жизни, и как ему противны каждодневные обряды, всякое наложенное иго.
Аббат, не перебивая, слушал, подперев рукой голову.
— Вам уже за сорок, — сказал он, когда Дюрталь замолчал. — Вы не в том возрасте, когда восстание плоти пробуждает соблазны прежде мысленного влечения: теперь вы в таком периоде, когда сначала воображению представляются непристойные помыслы, а уже потом содрогаются чувства. Поэтому и сражаться следует не с утомленным телом, а с душой, которая подстегивает и смущает тело. С другой стороны, вам некуда теперь девать собрание запоздалых нежных чувств: для этого нет ни жены, ни детей; итак, в конце концов вы принесете привязанности, подавленные безбрачием, туда, куда им с самого начала и следовало направиться. Вы стремитесь утолить душевный голод, устремляясь в храмы, но поскольку колеблетесь, поскольку вам не хватает смелости остановиться на одном решении, раз и навсегда порвать со своими пороками, вы и пришли к такому странному компромиссу: сердечную нежность отдаете Церкви, а проявления этой нежности блудницам. Вот, если не ошибаюсь, итог ваших счетов. Боже мой, что же: совсем не стоит так сокрушаться; ведь главное, видите ли, в том, чтобы любить женщину только телесно. Раз Небо даровало вам эту благодать — нетронутость чувств, — надо лишь немного доброй воли, и все устроится.
«Какой снисходительный батюшка», — подумал Дюрталь.
— Да, но все же, — продолжал аббат, — вечно вы не можете сидеть на двух стульях; придет время, когда надо будет выбрать один, а другой оттолкнуть.