Героические мечтания Тито Басси - Анри де Ренье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, Тито, сознайся, что в актерском звании, если хорошо поразмыслить, есть свои приятные стороны и выслушай ту разумную похвалу, которую я произнесу в его честь. И прежде всего заметь, что актер удостаивается благодарности публики. Толпа, надо сказать, любит свои удовольствия и совсем не бесчувственна к тем, кто ее забавляет. Вследствие этого профессия наша стоит выше многих других. И действительно, разве люди чувствуют признательность к своему булочнику или сапожнику? Нет. А актер пользуется привилегиями, которые возвышают его над простым ремеслом. Он владеет тайной, тайной увеселять, и за это на нас сыплются тысячи всяких поблажек, из которых далеко не последняя – аплодисменты, которые сопровождают наши старания позабавить публику. Они являются для нас наградой и так приятно звучат для нашего слуха. А затем, мой скромный Скарабеллино, актеров, и особенно тех, что исполняют роли шутов, очень любят женщины!
И милейший синьор Капаньоле, подмигивая мне своими близко сидящими на смуглом лице глазами, кончал разговор и отечески теребил меня за ухо, которое от его слов краснело так, как не покраснело бы от любовного шепота, твердящего нам свои сладкие тайны. Увы, тебе, бедняга Скарабеллино, не приходится похваляться любовью! Именно так мог бы я ответить на амурные намеки синьора Каланьоле, но я предпочел промолчать и хранить про себя свои неудачи. До моего отъезда из Виченцы я был очень наивен во всех подобных вопросах, но, когда ездишь по белу свету с труппой актеров, такая наивность вряд ли может продолжаться особенно долго.
Я подчинился общему жребию и нашел в этом даже некоторое облегчение своей скуки, но ни тщеславие, ни сердце не было затронуто тривиальными приключениями, выпадавшими на мою долю. Совсем иначе обстояло дело в том случае, который имел место в Вероне и о котором я хочу сказать здесь несколько подробнее.
Однажды вечером, повеселив веронцев своими гримасами и шутками, я по дороге в гостиницу повстречал высокого лакея, осведомившегося, действительно ли я синьор Скарабеллино. Я ответил утвердительно, и он протянул мне запечатанную записку. Улица была довольно темная, так что слуга поднял повыше свой фонарь, и я, таким образом, смог прочесть послание. Это было самое настоящее объяснение в любви. Свидание назначалось на завтра, после спектакля, у Кастель Веккио. Я должен был позволить завязать себе глаза и потом идти за известным мне лакеем, которого я встречу и который будет поджидать меня.
На следующий день в назначенный час я аккуратно явился на свидание. Сначала меня вели за руку по целому лабиринту улиц, потом мы остановились, и я услыхал, как мой провожатый вложил ключ в замок. Когда я вошел, повязку с меня сняли и попросили подняться по лестнице и пройти в зеркальную комнату, где был сервирован ужин. Я провел там некоторое время; затем в комнату вошла женщина. Она была в весьма соблазнительном дезабилье; лицо ее закрывала маска; обнаженная грудь говорила о том, что женщина молода и красива. Она начала разговор тысячью всяких любезностей. Она говорила, что выделила меня среди всех моих товарищей, что она пожелала со мной познакомиться, что положение ее заставляет соблюдать тайну и осторожность. На эти слова я постарался ответить самым деликатным образом, но она оборвала мои слова и начала ласкать меня. Я выказал со своей стороны большую пылкость и имел основание думать (по удовольствию, которое получил я и которое, по-видимому, получила и она), что мы расстались вполне довольные друг другом. Вся эта история могла бы привести к весьма приятному препровождению времени, если бы я не сделал глупости и не вообразил, что меня полюбили вполне серьезно.
После каждой новой встречи с незнакомкой я все более утверждался в своих бреднях, так что мысль о предстоящем вскорости отъезде из Вероны меня страшно мучила. Дни и ночи напролет я придумывал способы положить конец своей кочевой жизни, а каждый вечер я снова встречал у Кастель Веккио лакея с фонарем. Я дожидался этого часа с нетерпением. С какой поспешностью, едва покинув сцену, сбрасывал я свои театральные лохмотья и бежал на свидание; я приходил – и щеки мои горели, а сердце так билось! Каково же было мое удивление, когда в один прекрасный вечер я обнаружил, что человека с фонарем не было больше на месте. Будучи убежден, что он немедленно придет, я стал прохаживаться взад и вперед, но я ждал напрасно, никто не приходил. Нетерпение, беспокойство поочередно овладевали моей душой. Я чувствовал себя как в кипящем масле и в отчаянии вымеривал шагами пустынную площадь; вдруг какая-то старуха прошла мимо, сунула мне в руку пакет и скрылась, прежде чем я нашел время ее остановить. Мне оставалось только возвратиться в гостиницу, что я и сделал, хотя и не без труда, ибо ночь выдалась очень темная, а при мне не было больше лакея с фонарем, под охраной которого я с завязанными глазами доходил до самой моей двери. Едва только я очутился в комнате, как сейчас же зажег свечу и развернул пакет. В нем находился кошелек и письмо. Кошелек был наполнен цехинами, а в письме стояли такие слова: "Оставьте себе кошелек и не пытайтесь снова меня видеть; теперь я знаю, что Скарабеллино забавен только на сцене и что любовь шута не имеет ничего особенно занимательного".
Если от полученных цехинов мне сделалось стыдно, то письмо наполнило меня ужасным смятением. Итак, даже в любви меня преследует клеймо моей презренной профессии? От меня вовсе не ожидали ни чувства, ни искренней страсти. Итак, я навсегда обречен на жалкую роль существа, от которого будут во что бы то ни стало добиваться потехи; я осужден увеселять других, и эта перспектива будила во мне невыразимое бешенство. Пусть товарищи мои спокойно принимают выгоды своего ремесла, я не согласен с ним мириться. Принять жребий, ненавистный всему моему существу, значило бы окончательно уронить себя в собственных глазах. Лучше отказаться от любви, чем служить ей игрушкой! Лучше буду жить в одиночестве, но не пойду на то, чего все от меня ожидают. На полуобгорелой свече, мерцавшей в моей комнате, я сжег отвратительное письмо, выбросил через окно на мостовую кошелек с цехинами и горько заплакал. Самые наслаждения, пережитые мной с прекрасной незнакомкой, увеличивали горечь моих слез тем унизительным для меня любопытством, из-за которого она мне их подарила.
Это злополучное приключение привело к тому, что я стал еще мрачнее и еще меланхоличнее и стал чуждаться отныне всякого общения с женщинами. Я находился, однако, в таком возрасте, когда подобное воздержание бывает весьма тягостным, и все же я оставался непоколебимым в своем решении. В таком поведении была некоторая заслуга, ибо любовь занимала важное место в жизни труппы и являлась одной из главных тем наших разговоров. Синьор Капаньоле, несмотря на весь свой сарказм, не отказался еще совсем от прекрасного пола и охотно поверял нам свои счастливые случаи; товарищи мои поступали совершенно так же. При мне совсем не стеснялись, и не проходило дня, чтобы я не присутствовал при какой-нибудь нежной сцене или галантном объяснении. Меня охотно избирали судьей в этих делах, и друзья мои не скрывали от меня печалей и наслаждений. Увы! я не мог платить той же монетой. Что до моих печалей, то они, конечно, никогда бы их не поняли, а наслаждения мне пришлось бы сочинять самому, явись у меня желание о них заговорить!
Итак, жизнь моя протекала однообразно, неинтересно и неспокойно, так как мы очень часто переезжали с места на место. В течение года мы побывали в Болонье, Флоренции и Риме. На следующий год мы добрались до Неаполя. Я продолжал аккуратно исполнять свои профессиональные обязанности, а когда кончал их, посвящал весь свой досуг неопределенной задумчивости. Я совершал длинные прогулки или подолгу засиживался в каком-нибудь кафе. Очень часто я совсем не выходил из гостиницы и проводил долгие часы за пережевыванием прошлого.
И вот случилось так, что скитания наши привели нас в Феррару, где и произошло событие, которым я собираюсь сейчас заняться.
Однажды вечером, когда я играл роль слуги в фарсе "Волшебный пирог", я так неловко вылез из-под крышки в ту самую минуту, когда начинаются палочные удары, что свалился наземь и при падении причинил себе сильный вывих: пришлось прекратить спектакль и перенести меня в гостиницу. Инцидент этот, хотя и не очень опасный, заставил меня на некоторое время держаться вдали от сцены. Между тем труппу синьора Капаньоле ожидали в Милане, и так как путешествие при таких обстоятельствах оказалось бы затруднительным, было решено оставить меня в Ферраре вплоть до выздоровления. Синьор Капаньоле уехал только после того, как поручил меня заботам хозяина, обещавшего смотреть за мною и снабжать всем необходимым. Двум дочерям этого почтенного человека, Джеролиме и Пьерине, было поручено ухаживать за мной.
Старшая, Джеролима, была высокая, толстощекая и услужливая девушка. Младшая, по имени Пьерина, внимательностью своей и заботами не уступала сестре, а кроме того, была еще самым восхитительным созданием, какое только можно себе представить. Никогда я не встречал женщины более живой и задорной, чем эта Пьерина. Представьте себе очаровательное личико, превосходную талию, самую маленькую ножку и при этом приветливый и шаловливый характер. Пьерина проявила ко мне очень большой интерес. Я восхищался ее заботливым видом, когда она приближалась к моей кровати, чтобы справиться о здоровье или подать мне какой-нибудь лакомый кусок. Пьерина проводила долгие часы в моей комнате и расспрашивала о моей бродячей жизни. Она слушала с большим вниманием мои рассказы. Я не скрыл от нее своих печалей, своего отвращения к жизни, которую меня заставила принять жестокая судьба. Она, видимо, мне сочувствовала и старалась утешить меня бесчисленными милыми выходками. Так дело шло до того самого дня, когда мне нужно было уезжать. В этот день Пьерина заявила мне самым серьезным образом, что за время моего пребывания у них она успела передумать о многом и приняла несколько решений, которыми она намерена теперь со мной поделиться, и самым главным из них было – сопровождать меня повсюду, куда я только поеду, и прежде всего в Милан, куда я сейчас собирался. Она уже приготовила свой узелок, и ничто не могло заставить ее отказаться от этого плана, ибо она меня любила и не хотела принадлежать никому другому, кроме меня.