В вечном долгу - Иван Акулов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Подамся я, пожалуй, в город. Нету сил больше.
— От весны ждать нечего. Надо думать.
— Будь здоров.
— Пока.
Мостовому хотелось броситься вслед мужикам и крикнуть им: «Погодите, люди! Что же вы сразу и бежать? К весне все уладится…» Он шел по грязной, темной дороге и, пожалуй, первый раз за время работы в колхозе не знал, как и для чего начнет свой завтрашний день.
XIV
За всю осень Клава первый раз не вышла на работу. Вчера она выпросила у бригадира отгульный день, чтобы постирать белье, утеплить к зиме окна, истопить баню.
С вечера моросил холодный полудождь, полуснег. За ночь приударил морозец, и крыши, наветренные стены домов, огороды, деревья — все подернулось тонким ледком, заблестело, как под глазурью. По доскам крылечка было страшно пройти — того и гляди, коварный ледок подсечет под ноги, и не устоишь.
Клава бросила на ступеньки половик, но он скользил, и ходить по нему было еще опасней. Поэтому она в сенках сбрасывала свои тапочки и летала по крыльцу и мосточку просто босиком. Разгоряченная у корыта, она, выскочив на улицу, с каким-то опьяняющим восторгом чувствовала, как остро и приятно стынут ноги и как где-то в самом сердце бурлит горячая кровь. В студеном хрустально-чистом воздухе звонче обычного тинькали синицы, и Клавка слушала их, смеялась и приплясывала.
— Ах ты, дурья голова! — закричала Матрена Пименовна, переступив подворотню и клонясь под тяжестью коромысла с ведрами. — Ну, скажи, есть ли у девки ум?
— Ты что, мам?
— А вот я тебе…
Дочь только тут поняла, что стоит перед матерью босиком, и бросилась на крыльцо, но мать все-таки дотянулась концом коромысла до Клавкиного плеча и улыбнулась: «Женихи в голове, а рассудку ни на грош».
— Да неуж мы такие же были?
— Такие же, мам.
— Воли вам ноне дадено много, — в свое удовольствие ворчала Матрена Пименовна и грохала ведрами на кухне. — А то как? Мы, бывалочка, по одной половице иди, на другую не взглянь. На-ко вот, Зейнаб, почтальонка, передала.
Клава кое-как вытерла мокрые распаренные руки о передник, выхватила у матери письмо и, не сдержав радости, сорвалась:
— От Сергея.
И громко чмокнула губами, прижав к груди конверт. Читала тут же, стоя у корыта, среди вороха сухого и мокрого белья. Читала и ничего не понимала, сознавая, что слова в письме хорошие, ласковые.
«Значит, любит, помнит обо мне, — восторженно думала она о своем. — Как это хорошо любить и ждать. Я его буду ждать всегда, вечно…
— Мамонька, миленькая, посмотри, пишет-то он. Посмотри: «Когда я приеду, мы с тобой серьезно поговорим о нашей жизни». А ты говоришь, у него на уме — одно баловство. Пишет-то он как! «Скажу тебе, Клаша, по секрету: ты для меня самая-самая красивая». Поняла?
— Чего понимать-то?
— Ты все поняла, да уж вот так. Любит он меня. Славный он.
Целуя и обнимая мать, Клава приплясывала и дурачилась.
А Матрена Пименовна с напускной строгостью отбивалась от нее и легко вздыхала:
— Хватит. Еще вот. Ох, Клавдея, Клавдея. Без тебя горе, а с тобой вдвое. Погоди-ка, будто воротами кто-то хлопнул.
И верно, на крыльце уже скрипнула ступенька, другая, шаги — в сенках, и вот под сильным рывком отворилась дверь: на пороге Мостовой.
— Можно? Здорово ночевали?
— Здравствуйте, Алексей Анисимович. Клава, дай стул.
Клава мигом принесла из горницы стул, тряпкой вытерла его, поставила к столу.
— Проходи, Алексей. У нас кавардак только.
— У казахов, по-моему, когда-то был такой обычай, — хитро улыбаясь, оказал Мостовой и сел к столу. — Если гость принес хозяину добрую весть, хозяин награждал его, давал мешок рису и барана. Но так как у вас нет ни того, ни другого, то дайте хоть стакан водички.
— Постой, мама. Я сама. Пусть только скажет, что это за новость он принес.
— Скажу.
Мостовой, все так же улыбаясь, достал из кармана стеганки аккуратно сложенную газетку и, положив ее на стол, прикрыл ладонью.
— Ой, что это сегодня?
— А что еще?
— Письмо от Сережи…
— Письмо — ерунда. Вот погляди.
Мостовой развернул, расправил на столе газету «Всходы коммуны», и с первой полосы на Клаву, Алексея и Матрену глядела девушка со знакомым и неповторимым прищуром глаз.
— Узнаешь, Матрена Пименовна?
— А то. Клавдея. За что же это ее, Алексей Анисимович?
— А вот слушай. «Отлично трудится в колхозе «Яровой колос» колхозница Клава Дорогина. Где бы она ни работала, всюду выполняет и перевыполняет дневные задания. Недавно колхоз «Яровой колос» с честью выполнил свою первую заповедь перед государством по хлебу. В этом патриотическом деле есть скромная доля труда и Клавы Дорогиной».
— За такую новость, Алексей Анисимович, и не водичкой бы можно попотчевать. Да вот живем скудно. И не сказать, как скудно. Ну вот, план колхоз выполнил, а когда же на трудодни дадут, Алексей Анисимович?
— Да ладно, мама…
— Как же ладно, Клавушка? Ведь одной похвалой сыта не будешь.
— Не об этом сейчас, мама.
— Да тебе, конечно, не до этого. Ну, глядите.
Матрена Пименовна махнула рукой и, накинув на плечи пальто, вышла на улицу. Ей было и радостно за дочь и горестно. Вознесли Клавку выше некуда, на весь район похвалили — у Матрены сердце захолонуло. А вот за труд ни зернышка хлеба не дали, и это никак не укладывалось в голове крестьянки. Пусть разбираются сами.
— Газету, Алешенька, оставь мне. Пожалуйста.
— Какая ты ласковая, Клава! Хорошая ты, Клава… — Алексей взял ее руку и, вставая, хотел обнять девушку, но она строго и решительно посторонилась.
— Я, Алешенька, слово дала Сереже… А от него письмо. Вот. Такое пишет, у меня под ложечкой засосало. Хочешь, прочту? Два словечка, Алеша.
Она обдала агронома сияющим взглядом и заторопилась с письмом, но Алексей, обиженный чужой радостью, остановил ее:
— Читай уж себе. Я не люблю чужих секретов. Свои бы завел с тобой.
Матрена Пименовна мела у ворот, когда вышел Мостовой.
— Не погостил у нас. Ай не ласковы мы?
— Некогда, Матрена Пименовна.
«В делах все, — подумала Дорогина об агрономе, провожая его взглядом. — В делах, как рыба в чешуе. Работник. За весь колхоз…»
Она не сразу услышала, когда подошел к ней Лука Дмитриевич Лузанов и спросил:
— Мешки, Матрена, починила? Ошалела, видать, от радости. — И, смеясь, гаркнул: — Дорогина! Хм.
— Ай-ну!
— Мешки, спрашиваю, залатала?
— Один или два еще. Вечером принесу.
— Не породнились? — Лузанов тяжелым подбородком повел на удаляющегося Мостового.
— Мы, Лука Дмитриевич, не в поле огрех, — с достоинством ответила Матрена Пименовна, уловив в вопросе мужика подспудную усмешку.
— И я об этом же. Свадьбу бы в мясоед грянули. На твоем месте и раздумывать нечего. За таких с приплясом бы я выпил. Хм.
— У тебя свой сынок в женихах.
— Моему не до того. Учеба ему далась.
— Где уж, конечно. — Морщинки под глазами женщины дрогнули, и эта улыбка царапнула душу Лузанова. Лука Дмитриевич не сдержался, прибеднившись, вздохнул:
— Учишь вот его, из кулька в рогожку перевертываешься. А он женится там и на свадьбу, гляди, не позовет. Так ведь теперь заведено. Хм. Мешки непременно принеси.
XV
Мутная хмарь упеленала небо, и день родился хмурый, вялый. Над пустыми прозябшими полями тяготел какой-то невыношенный свет. В голых, ограбленных перелесках пусто и мрачновато. Все закаменело, как в сонливой сказке уставшего рассказчика.
Только к полудню слабый ветерок тронул серую наволочь на небе, порвал ее, и в дыры проглянула несвежая, белесая синева. На темный лес заказника, за Обвалами, даже проглянуло солнце, но от него на земле стало совсем неуютно и мрачно.
Все ждало снега.
На грани вечера небо совсем очистилось от туч, но крыла его где-то там, в высоте, мережка, и через нее пробивались только крупные звезды.
Веяло близкой стужей.
К утру небо вызвездило до блеска, и в Кулиме засверкали иголки. Перехватило белым ледком заводи. По жалкому былью трав прошлась изморози и взяла его в тонкую серебряную оправу.
Солнце встало без зари, яркое и холодное.
Через неделю пал снег и пал на мерзлую землю. Дедко Знобишин глядел в окно, чесал грудь, тяжело вздыхал: к неурожаю, когда стылой земля уходит под снег.
Еще через неделю положили и накатали санную дорогу. Наступила зима. Мало радости принесла она дядловцам. Промозглая осень попортила много трав, сена, соломы, и пора мясоеда была совсем невеселой. Редко-редко где вырвется со двора визг кабана или нутряной под ножом мык телка.
Надвигалась суровая пора, без запасов и надежд.
Только Лука Дмитриевич Лузанов залобанил бычка-годовика и заколол кабанчика пудов на семь. Из белой трубы его дома игриво струился дымок и дразняще пахло наваристыми щами.