Сад Эпикура - Анатолий Домбровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Метродор снова взглянул на Эпикура, прося его совета.
— Возьми светильник, — сказал Эпикур.
Метродор зажег фитилек плошки и снова подошел к двери, поднеся огонек к лицу.
— Благодарю, — сказала из темноты Феодата. — У меня же нет огня, чтобы осветить мое лицо. Можно ли мне подойти ближе?
— Подойди, — разрешил Метродор, на этот раз не взглянув на Эпикура. — Но лишь на мгновение!
Эпикур встал, взял из рук Метродора светильник и вернулся к Колоту и Маммарии. Метродору же сказал:
— Скажи, пусть уйдет.
— Уходи, — приказал дочери покорный Метродор. — Уходи!
С этими словами он закрыл дверь и остался там стоять, обливаясь слезами. Это были слезы счастья.
— Сколько лет твоей дочери? — спросила Метродора Маммария.
— Десять, — ответил Метродор. — Всего десять лет. — Ему хотелось сказать еще и о ее уме, о ее любви к нему, о ее смелости — ведь не каждая девчонка решится ускользнуть из дома ночью, в ненастную пору, нет, не каждая! — о ее красоте и о том, как за все это он, Метродор, любит ее, как, впрочем, и сына своего Эпикура, и жену Леонтию, и что в этой любви — его главная радость и главная боль. Но он ничего не сказал, вернулся к огню и молча сел, снова закутавшись в одеяло.
— Враги Пифагора, — словно продолжая ранее начатый разговор, заговорил Эпикур, — враги Пифагора убили всех его друзей, заманили в дом и подожгли этот дом со всех сторон. Пифагор тоже был в этом доме, но друзья не дали ему погибнуть, а сами погибли. Их было сорок. Пифагор покинул Крото́н, в котором случился заговор против него и его друзей, бежал в Ло́кры, а оттуда в Таре́нт и Метапо́нт. Нигде он не мог найти себе приюта и покоя. Тогда он ушел в святилище Муз и перестал принимать пищу. Там он и умер через сорок дней… И вот я думаю, — заключил свой рассказ Эпикур, — что самая прочная и надежная связь между людьми — это дружба.
— И я так думаю, — поддержал учителя Колот. — Первый мудрец древности Фалес говорил, что можно не думать о богах, о Вселенной, о родных, о близких, можно забыть все, но о друзьях, забывать нельзя. «Нужно помнить о друзьях, когда они рядом и когда далеко» — вот его слова.
— «К друзьям спеши проворнее в несчастье, чем в счастье» — так учил другой мудрец древности Хило́н, — сказал Эпикур. — Я же никогда не перестану утверждать, что величайшим счастьем является дружба. Никогда не чувствуют себя в равной мере защищенными влюбленные, отец и дитя, но двое друзей — как обоюдоострый меч… А ведь самое главное для покоя — чувствовать себя защищенным. Ни любовь к женщине или любовь женщины, ни любовь к детям или любовь детей не приносят нам покоя…
— Увы, — вздохнула Маммария. — Но и водой мы не насыщаемся. Но как можно прожить без воды?
— И любовь, и родственные чувства, и все другие, какие только есть, становятся вечными только в дружбе. Сами по себе они недолговечны. Вот и мы с тобою друзья, Маммария. И Метродор друг Феодате. Конечно, и отец. Но мы знаем, чего стоит любовь детей, если мы не стали им друзьями. Истина человеческих связей — в дружбе. И потому Солон[48], говорят, определял человека как существо, способное к бескорыстной дружбе.
Глава седьмая
Ливень загасил все костры и пожары. И город стал черным.
И тихим. Только на Акрополе, если долго глядеть в ту сторону, можно было увидеть слабые огоньки, которые то возникали, то исчезали снова, — это охрана Парфенона, где хранилась казна Афин, обходила с факелами многоколонный храм. И казалось, что слышны были даже крики — охранники прогоняли из-под портиков храма бродяг и афинян, решивших переждать чуму под защитой всесильной Афины-Девы.
Еще недавно город задыхался от смрадного дыма, а теперь дышал садами, мокрой землей и воздухом, в котором молнии выжгли все дурное. Дождик еще моросил, но в небе было уже спокойно, и ручьи скатывались в низины. Лишь за плотиной слышалось глухое ворчание воды, мчавшейся по дну оврага к Илиссу. Дождливая ночь кажется вдвое темнее обычной. И вдвое длиннее. Вот уже обговорено многое, и Маммария спела не одну песню. Был уже первый сон, и снова разговоры в темноте. А ночь все еще продолжается, и конец ее на востоке еще никак не обозначен. Впрочем, в старости почти все ночи таковы — бесконечно длинные.
Эпикур стоял под навесом сторожки, смотрел в сторону Акрополя и вдруг остро ощутил, что жизни осталось мало, а та, что прошла, прожита по большей части бестолково, в суете, что истины ему открылись поздно, и, хотя они подхвачены друзьями, не изменили образа жизни народа, и мало значат в его судьбе.
А что значимо? Войны, болезни, богатство, нищета, власть, развлечения. А дух, а мудрость, а разум? Человек — существо общественное. Это сказал Аристотель. И он прав. Но когда же, когда же можно будет сказать, что человек — существо разумное?
Он чувствовал себя в этой ночи сиротливо. Пришельцем из другого мира. И горько усмехнулся, подумав: «Все философы — не более чем пришельцы».
Внизу, где стоял его дом, послышались приглушенные разговоры. Эпикур вышел из-под навеса и увидел, что от дома в сторону сторожки движутся огни. «Что-то случилось, — подумал он. — Что-то недоброе». Огни быстро приближались. И вскоре он различил людей. К сторожке направлялись Гермарх, садовник Мис и огородник Ликон. Эпикур поплотнее завернулся в плащ и пошел им навстречу.
— Что случилось? — остановил вопросом Гермарха и рабов Эпикур, когда между ними было шагов десять — двенадцать. — Куда вы?
— Это ты, Эпикур? — спросил Гермарх, подняв над головой светильник. — Мы к тебе. — И добавил, помолчав: — С дурной вестью. Умирает твой брат Аристобул…
Аристобул умирал тяжело. Кричал, молил о помощи, пытался сойти с постели, метался, бился. И лицо его было ужасным, измученным болью и страхом. Он проклинал Эпикура и Гермарха, удерживавших его в постели, проклинал асклепиада Перфина, не слышал ничего из того, что говорил ему брат, не хотел принимать никакие лекарства, не смог проститься с живыми достойно и умер, захлебнувшись в крике: «Все прочь! Все прочь!» Измучил всех, истерзал души. И когда, наконец, затих, Эпикур испытывал какое-то время не скорбь по умершему брату, а облегчение. И, лишь поняв это, упрекнул себя горько и склонился в печали над братом, прикрыв ему ладонью остановившиеся глаза. Они были похожи друг на друга, Аристобул и Эпикур. У них были одинаковые глаза — большие и карие. Подарок матери…
День начался неохотно. С трудом пробился сквозь туман и погас в тумане. Тусклый день печальных забот. Тело Аристобула, по старым эллинским обычаям, натерли ароматными маслами, завернули в пурпурную ткань, положили на устланное ковром ложе и вынесли в пастаду[49]. Эпикур сам приподнял голову брата и подложил под нее подушку, сшитую матерью. Всем четырем сыновьям — Неоклу, Хайредему, Аристобулу и Эпикуру — Хайрестрата сшила по погребальной подушке, чтобы вечный сон их был согрет материнской заботой. И вот уже три подушки лежат под головами ее сыновей…
Аристобула оплакивали только один день. Так распорядился Эпикур. А на рассвете вынесли тело вместе с ложем на холм к сторожке, обложили его сухой лозой и кольями, приготовленными для виноградника, и подожгли еще до восхода солнца. Костер не угасал до полудня. Потом угли залили вином, собрали прах и наполнили им урну…
— Я останусь здесь и проведу следующую ночь в сторожке, — сказал друзьям Эпикур, когда пришла пора возвращаться в дом, где готовилась поминальная трапеза. — Тем, кто был со мною, нет больше смысла отделяться от людей. Я же останусь здесь по другой причине: мне надо подумать. Утром я вернусь к вам… — с этими словами он коснулся ладонью урны, которая стояла на убранных коврами и пурпурными тканями носилках, кивнул Гермарху, который был главным распорядителем на похоронах Аристобула, и направился к сторожке. Ему надо было подумать над тем, почему Аристобул, разделявший его учение о жизни и смерти, умер так, как умирают все, — с криком, мольбами и страхом. Разделял ли он учение только на словах? А что, если принципы, открытые разумом в течение жизни, не укореняются в душе, и она всегда останется такой, какой досталась человеку от природы, — боящейся боли, неведомого и конца? И если об этом нельзя узнать, то может ли он, Эпикур, сказать «это мой друг» о Гермархе, о Колоте, об Идоменее, о Никаноре, о Полиэне, о Метродоре? И много ли смысла в его учении, если оно помогает его друзьям только правильно рассуждать о жизни и смерти, но не жить и умирать? И верно ли то, чему он учит? Верно. Верно! Вот и богоподобный Пифагор говорил: «Уходя на чужбину, не оборачивайся», то есть не жалей о жизни, расставаясь с нею, не цепляйся за нее изо всех сил. И еще: «По торной дороге не ходи», что означает: следуй не мнениям толпы, а мнениям мудрецов. Увы, кто же следует мнениям мудрецов? Одни мудрецы… Впрочем, ведь и мудрецы учили разному: «Нет никакой разницы между жизнью и смертью» — так учил Фалес; «Смерть лучше жизни» — так, если верить Платону, учил Сократ. Многое придумано в утешение смертным таким образом, что жизнь — пустяк, напрасные тяготы, а смерть полна смысла и избавляет от страданий жизни. Но что это, если не утешение для трусов? Утешение и ложь. Этого ли достоин человек? Нет, нет и нет! Всегда и во всем человеку нужна истина. Истина же заключается в том, что жизнь — наслаждение, а смерть — ничто. Жизнь прекрасна, а смерти нет.