...А до смерти целая жизнь - Андрей Черкасов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вы уже дважды спрашивали о моем «некурении»: будьте спокойны. Как порешили, так и сделали».
«30 августа.
Извините за долгое молчание: все не было подходящей минуты написать вам. Да и это письмо не будет длинным. Работы, как всегда, больше, чем нужно для того, чтобы не забыть, что такое работа. В общем, в пределах нормы.
Большое спасибо за посылку: я и мои други остались высокого мнения о ее содержании…»
«23 сентября.
Вот так, стало быть. Опять долгонько вам не писал. Не бойтесь. Все в порядке. Последнее письмо от вас было пять дней назад. Папу благодарю за «Практикум по красноречию» (вырезки из «Недели»), а маму за заботу насчет теплого белья. И сразу же отвечаю, что касаемо теплого белья, то этого вопроса не касайтесь, дабы не было касательства. А ежели по-русски, то так: зимы у нас, ежели судить по прошлой, верно — теплом не балуют, но белье теплое на зиму дают, значит, и высылать его не порывайтесь. Вот такие вот дела.
Теперича маленькая просьба, совсем дешевая, ценою в один рупь и 56 копеек (рубли прописью, копейки — цифрами). А ежели опять на русский язык переложить, то звучит так: славная пермская типография выпустила набор открыток «Пермь», это мне доподлинно известно (видел у одного земляка). Если сможете купить — не сочтите за труд выслать парочку наборов.
Видите, какой я ласковый вымогатель? Все письмо — просьбы. Это оттого, что не очень-то распишешься о своем житье. Никаких важных новостей, кроме «шапóг». Получили новые сапоги. Что это значит? Это значит, что восемь месяцев со счетов долой. Так-то!»
«28 сентября.
Пишешь, мама, что хочешь выслать виноград. Не беспокойся. Во-первых, здесь он продается; во-вторых, нам нет никакого дела до того, что он продается, т. к. если с умом работать на разгрузке этого винограда. (иногда перепадает такая работенка), то к концу дня можно уже… «шуметь камыш». Позавчера, к примеру, сожрал арбуз…
Насчет «очей моих ясных». Не сочтите за труд, вышлите. Свои теперешние сдал в местный музей древностей.
Целую. Ваш Саша».
«3 октября.
Никаких новостей, можно сказать, кроме одной: с работой полегчало. Времени свободного теперь непривычно много, буду использовать его на «всестороннее развитие личности». Так, что ли? Ну и письма, разумеется, писать чаще. Но тут на прошлой неделе выбрали товарищи комсомольцы меня членом бюро части. «Жизнь моя поломатая!» Но мне не привыкать. Прорвемся».
«22 октября.
Здравствуйте, дорогие мама, папа, Лина и Гоша!
Письмо пишу на всякий случай: м. б., смогу завтра отправить. Если не смогу, будет лежать с недельку. «Шут с ёй, с ружьёй. Новую купим». Почти сидим, вернее, болтаемся в лесах. Скоро эта болтанка должна кончиться. Если кончится и не начнется другая, постараюсь урваться «до хаты, до дому…».
Мама, отвечаю на твой вопрос об очках. В самый раз. Красивые, солидные и «по шарикам аккурат».
Пока закругляюсь. С мороза в сон клонит. Будем бай-бай.
Ваш Саша».
Письмо как письмо — обычное, такое, вроде, как все до него. Но все-таки необыкновенное. Во-первых, после «здравствуйте, дорогие…» стало на одно имя больше: 14 октября вернулся со службы Егор, и ты только что узнал об этом из нашего письма; во-вторых, в твоем письме для нас предчувствие радости. Огромной. Вот в этих словах: «до хаты, до дому».
Егор появился неожиданно: ждали мы его не раньше конца ноября, а тут…
Я возвращался из редакции позднее обычного. Поднимался по лестнице не спеша: устал как-то особенно за этот день. Прошел уже два марша лестничных, и вдруг… Что-то шумное, стучащее сапогами и пахнущее октябрьской стужей, налетело на меня сверху. Облапило. Сдавило. И прямо в ухо мне выпалило на едином дыхе:
— Здравствуйте, я ваша тетя, я буду у вас жить.
Егор!
Ввалившись пятью минутами раньше меня, он уже втащил чемодан и теперь мчался во двор — рассчитаться с таксистом. А потом…
Ты представляешь, сынок, что это за радость была. Такая, что и внутри не умещалась никак. Радость и гордость. Еще бы! Вдруг на нашей «гражданской» домашней вешалке — шинель, а над нею фуражка солдатская. С малиновым околышем. И такой чудесный запах сразу поселился дома: запах легкого морозца и нелегкой солдатской службы, которая вошла к нам и… успокоилась — вот этой родной шинелью на вешалке.
И, знаешь, сразу подумалось о другой, двойной радости (сам понимаешь, до чего ненасытно сердце человеческое!): вот так же вскоре рядом с этой шинелью поместится еще одна — с черными петлицами, а над нею фуражка с черным артиллерийским околышем. И так захотелось этого, так захотелось!..
А жизнь, словно мысли подслушав, прямо в ладонях принесла нам вторую, столь же огромную радость — вот это письмо:
«8 ноября.
Четверо суток почти не спавши, вернулся в роту, завтра опять работать с утра пораньше. Приехал голодный, злой и «невыспатый». Но приехал (ей-же-богу!) не зря. Подарок хороший, даже отличный, к празднику. В сем подарке и ответ на один Гохин вопрос. Сегодня на торжественном собрании части (жаль, не смог на нем быть) мне объявлен… ОТПУСК! А я что? А я ничего. Готовьте к Новому году угощение. Раньше Нового года ехать не стоит, по моим соображениям, которые нет времени сейчас высказывать.
Вот так-с. Хожу как прямо не знаю кто. Четверо суток почти не спал, и черта с два сейчас уложишь. Впечатлился, так сказать. Вот. Чуете?
Вообще-то зря я написал. Будете ждать, а вдруг что-нибудь помешает? Нет, если б я был выспатый, я бы не написал. А так как я невыспатый, черт с ёй, с ружьёй.
До скорого!..»
И, наконец, последнее перед отпуском письмо:
«14 декабря.
Сегодня получил мамино письмо с кучей вопросов и советов насчет отпуска. Вчера отправил вам письмо и ничего нового добавить не могу.
1. Денег на дорогу не надо, ибо даже если самолетом лететь — бесплатно. Доплачивать буквально копейки. Буду бить на самолет.
2. Напрасно возмущение насчет возможной задержки из-за работы. Объявляется отпуск, но не день отпуска (отъезда). Так или иначе я поеду, будь это хоть через полгода, хоть через год, хоть завтра. И совершенно справедливо будет, если из-за срочной работы меня не отпустят, т. к. работа моя (по моей специальности) всегда срочная. Опять же остается одно: будем надеяться.
Советы «дорожные» учту, разумеется. Мама все думает почему-то, что меня злоумышленники непременно должны выкинуть по дороге из тамбура. Не боись! Из-за этого, может быть, только самолетом и полечу. А если поездом, то буду, ежели надо выйти в тамбур, просить соседа по купе привязывать меня за ногу веревочкой, чтоб не потерялся. Только как быть, если и сосед того… со злым умыслом? Мабуть, не ехать?
Все это шуточки. Главное — не бояться. Надеюсь к Новому году быть дома…»
Оно наступит — то самое утро, твое первое утро в родном доме.
В запотевших с холода очках, радостный, ты будешь стоять посреди комнаты, чуть оглушенный восклицаниями и объятиями.
Шинель в мелких капельках тающей изморози.
Армейская звездочка на солдатской ушанке.
Улыбаешься — ямочки на щеках.
Потом хохочешь. И «обзываешь» кота мировым парнем…
А я гляжу на тебя и представляю себе другое утро, до которого уже рукой подать — всего два года, — утро, когда ты войдешь в дом и скажешь:
— Ну вот и все. Вот я и дома…
Мама первая кинется тебя обнимать. И прижмется к твоей груди головой. Не знаю, есть ли на свете большее счастье, чем это: голова матери, припавшая к груди сына, к его шинели, поседевшие прядки на сером солдатском сукне…
А что буду делать я? Не знаю… Скорее всего, буду просто стоять, не умея найти слов, равноценных моему счастью. Но они вдруг сами меня отыщут — слова из твоего детства. Простые, как жажда. И я скажу:
— А у нас дома воды сколько хочешь…
И увижу твою улыбку, от которой самому хочется улыбаться. Улыбаться и говорить людям самые бережные, самые ласковые слова.
ПИСЬМО ДЕВЯТОЕ
…И вот уже только семь деньков остается до того главного твоего дня, о котором вспоминать будешь позже в письме к Татьянке. В письме, от которого я отвлекся к твоим дневникам и тем письмам первого солдатского года, чтобы обстоятельно разобраться: что же было там — по ту сторону твоей надежды на лучшее.
«Мечтая о лучшем», ты служил. С этим ехал домой, в отпуск. «Мечтая о лучшем», шел на выпускной вечер в техникум — ее выпускной вечер: Сима заканчивала ученье.
Зная теперь, как все было, я не могу понять: на что ты надеялся? Но, значит, было что-то, о чем не знал даже твой дневник. Только — что?
Или просто жила в тебе надежда, которую немыслимо объяснить: надежды, как и сказки, сгорают от объяснений. Одно я понял: нет, не случайным увлечением было твое чувство к Симе — уже по одному тому угадывается серьезность чувства, сколько огня и сил тратят, чтобы выжечь его из сердца.