Молодая гвардия - Александр Фадеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Вот! - Иван Федорович поднял палец и посмотрел на Лютикова, потом опять на Шульгу. - Бумажкам не верьте, на слово не верьте, чужой указке не верьте! Всё и всех проверяйте наново, своим опытом. Кто ваше подполье организовал, тех - вы сами знаете - уже здесь нет. По правилу конспирации то золотое правило! - они уехали. Они ужо далеко. Мабудь, уже у Новочеркасска, - сказал Иван Федорович с тонкой улыбкой, и резвая искорка на одной ножке быстро и весело скакнула из одного его синего глаза в другой. Это я к чему сказал? - продолжал он. - Я сказал это к тому, что создавали подполье, когда еще была наша власть, а немцы придут, и будет еще одна проверка людям, проверка жизнью и смертью...
Он не успел развить своей мысли. Хлопнула наружная дверь с улицы, по комнатам послышались звуки шагов, и вошла та самая женщина, что сидела в "газике" у дома. На лице ее было написано все, что она испытывала, поджидая Ивана Федоровича.
- Заждалась, Катя? Та вже ж поихалы, - с широкой виноватой улыбкой сказал Иван Федорович и встал, встали и другие. - Знакомьтесь, то жинка моя, учителька, - сказал он с неожиданным самодовольством.
Лютиков уважительно пожал ее энергичную руку. С Шульгой она была знакома и улыбнулась ему:
- А ваша жена?
- Та мои ж уси... - начал было Шульга.
- Ах, простите... простите меня, - вдруг сказала она и быстро закрыла лицо ладонью. Но между пальцев и пониже ладони видно было, как все лицо ее залилось краской.
Семья Шульги осталась в районе, захваченном ненцами, и это была одна из причин, по которой Шульга попросил оставить его на подпольной работе в области. Семья его не успела выехать, потому что немцы вторглись так внезапно, а Костиевич был в это время в дальних станицах: сбивал гурты скота для угона на восток.
Семья у Шульги была очень простая, как и он сам. Когда семьи работников эвакуировались на восток, семья Матвея Костиевича - жена и двое ребят: девочка-школьница и семилетний сын - не пожелала уехать, и сам Матвей Костиевич не настаивал на том, чтобы семья уехала. Когда он был еще молодым и партизанил в этих местах, его молодая жена была вместе с ним, и первый их сын, теперь командир Красной Армии, родился как раз в это время. И им, по старой памяти, казалось, что семьи и в трудную пору жизни не должны разлучаться, а должны нести все тяготы вместе, - так они воспитывали и детей своих. Теперь Матвей Костиевич чувствовал себя виноватым в том, что его жена и дети остались в руках немцев, и надеялся еще выручить их, если они живы.
- Простите меня, - снова сказала жена Проценко, отнимая от лица руку, и сочувственно и виновато посмотрела на Костиевича.
- Що ж, товарищи дорогие... - начал было Иван Федорович и смолк.
Пора уже было ехать. Но все четверо почувствовали, что им очень не хочется расставаться.
Прошло всего лишь несколько часов, как их товарищи уехали, уехали к своим, по своей земле, а они четверо остались здесь, они вступили в новую, неизвестную и такую странную, после того как двадцать четыре года они свободно ходили по родной земле, подпольную жизнь. Они только что видели своих товарищей, товарищи были еще так недалеко от них, что физически их еще можно было бы догнать, но они не могли догнать своих товарищей. А они, четверо, стали теперь так близки друг другу - ближе, чем самые родные люди. И им очень трудно было расстаться.
Они стоя долго трясли руки друг другу.
- Побачим, що воны за немци, яки воны хозяева та правители, - говорил Проценко.
- Вы себя берегите, Иван Федоровичу, - сказал Лютиков очень серьезно.
- Та я живучий, як трава. Бережись ты, Филипп Петрович, и ты, Костиевич.
- А я бессмертный, - грустно улыбнулся Шульга.
Лютиков строго посмотрел на него и ничего не сказал.
Они по очереди обнялись, поцеловались, стараясь не встречаться глазами.
- Прощайте, - сказала жена Проценко. Она не улыбнулась, она сказала это как-то даже торжественно, и слезы выступили на ее глазах.
Лютиков вышел первым, а за ним Шульга. Они ушли так же, как и пришли, черным ходом, через дворик. Здесь были разные хозяйственные пристройки, из-за которых каждый незаметно вышел на соседнюю, параллельную главной, улицу.
А Иван Федорович с женой вышли на главную, Садовую улицу, упиравшуюся в ворота парка.
В лицо им ударило жаркое послеполуденное солнце.
Иван Федорович увидел нагруженную машину, напротив через улицу, работника на ней и юношу и девушку, прощавшихся возле машины, и понял, почему жена его была так обеспокоена.
Он долго крутил ручкой, "газик" встряхивало, но мотор не заводился.
- Катя, покрути ты, а я дам газу, - смущенно сказал Проценко, залезая в машину.
Жена взялась за ручку своей тонкой загорелой рукой и с неожиданной силой сделала несколько рывков. Машина завелась. Жена Ивана Федоровича тыльной стороной ладони смахнула пот со лба, швырнула ручку в ноги шоферского сиденья и сама села рядом с Иваном Федоровичем. "Газик" рывками, будто уросливый конек, стреляя выхлопной трубой и пуская струйки грязновато-синеватого дыма, побежал по улице, потом наладился и вскоре скрылся за спуском к переезду.
- И понимаешь, входит этот Толя Орлов, - знаешь его? - глуховатым баском говорил в это время Ваня Земнухов.
- Не знаю, он, наверно, из школы Ворошилова, - беззвучно отвечала Клава.
- Одним словом, он ко мне: "Товарищ Земнухов, здесь через несколько домов от вас живет Володя Осьмухин, очень активный комсомолец, недавно перенес операцию аппендицита, и его рано привезли домой, и вот у него открылся шов и загноился, не можете ли вы ему достать подводу?" Понимаешь мое положение? Я этого Володю Осьмухина прекрасно знаю, - золото, а не парень! Понимаешь мое положение? "Ну, - я говорю, - иди к Володе, я сейчас зайду тут в одно место, а потом постараюсь достать что-нибудь и зайду к вам". А сам побежал к тебе. Теперь ты понимаешь, почему я не могу поехать с вами? - виновато говорил Ваня, стараясь заглянуть в ее глаза, все больше наполнявшиеся слезами. - Но мы с Жорой Арутюнянцем... - снова начал он.
- Ваня, - сказала она, вдруг приблизившись к самому его лицу и обдав его теплым молочным дыханием. - Ваня, я горжусь тобой, я так горжусь тобой, я... - Она испустила стон, совсем не девичий, а какой-то низкий, бабий, и с этим стоном, забыв обо всем на свете, свободным, тоже не девичьим, а бабьим движением охватила его шею своими большими, полными, прохладными руками и страстно прильнула к его губам.
Девушка оторвалась от Вани и убежала в калитку. Ваня постоял немного, потом повернулся и, размахивая длинными руками, подставляя лицо и растрепавшиеся волосы, которых он уже не поправлял, солнцу, быстро пошел по улице в сторону от парка.
То вдохновение, которое, как угли под пеплом, теплилось в душе его, теперь, как пламя, освещало необыкновенное лицо его, но ни Клава и никто из людей не видели его лица теперь, когда оно стало таким прекрасным. Ваня один шел по улице, размахивая руками. Где-то в районе еще рвали шахты, где-то еще бежали, плакали, ругались люди, шли отступающие войска, слышались раскаты орудийных залпов, моторы грозно ревели в небе, дым и пыль стояли в воздухе и солнце немилосердно калило, но для Вани Земнухова не существовало уже ничего, кроме этих полных, прохладных, нежных рук на его шее и этого терпкого, страстного, смоченного слезами поцелуя на губах его.
Все, что происходило вокруг него, все это уже не страшило его, потому что не было уже ничего невозможного для него. Он мог бы эвакуировать не только Володю Осьмухина, а весь город - с женщинами, детьми и стариками, со всем их имуществом.
"Я горжусь тобой, я так горжусь тобой", - говорила она низким бархатным голосом, и больше он уже ни о чем не мог думать. Ему было девятнадцать лет.
Глава девятая
Никто не мог сказать, как сложится жизнь при немцах.
Лютиков и Шульга заблаговременно договорились о том, как им выходить друг друга: по условному знаку, через третье лицо, хозяина главной явочной квартиры в Краснодоне.
Они вышли порознь и пошли каждый своей дорогой. Могли ли они предполагать, что уже никогда больше не увидят друг друга?
Филипп Петрович поступил так, как говорил Ивану Федоровичу: он исчез.
Шульге тоже надо было бы сейчас скромненько спрятаться на одной из квартир, указанных ему, - лучше всего на квартире Ивана Гнатенко, или Кондратовича, как его запросто звали, старого партизана, его товарища. Но Шульга не видел Кондратовича двенадцать лет и почувствовал, что ему очень и очень не хочется именно сейчас идти к Ивану Гнатенко.
Как ни спокойно он держался, душа его болела и страдала. Ему нужен был сейчас человек очень близкий. И Матвей Костиевич стал вспоминать, кто же есть в Краснодоне из тех, с кем он особенно был близок во время того подполья, в 1918-1919 годах.
И тут Матвей Костиевич вспомнил сестру старого своего товарища Леонида Рыбалова, Лизу, и на большом лице его с въевшимися на всю жизнь крапинами угля выступила детская улыбка. Он вспомнил Лизу Рыбалову, какой она была в те годы, стройная, светловолосая, бесстрашная, с резкими движениями и голосом, быстроглазая, вспомнил, как она носила ему и Леониду еду на "Сеняки" и как она смеялась, сверкая белыми зубами, когда Шульга все шутил, что жалко, мол, у меня жинка, а то бы я за тобой присватал. И она ж хорошо знала жену его!