Жемчужница и песчинка - Эмилия Тайсина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Словом, боясь инфекции, нас выписывали одну за другой, шитых на живую нитку, с трех – четырехдневными детьми.
Когда моему сыну исполнилось девять дней, я уже готова была умереть от усталости, хотя он был сначала вполне сносный, плакал все меньше, а потом и вовсе стал как тряпочный. Уставала же я от обычного, должного материнского труда.
И вот. Ночь, я иду по длинному, темному коридору из ванной комнаты в кухню и тащу тяжелый таз с пеленками. Справа освещенная ночником стеклянная дверь в главную комнату; наискосок стоит коляска шатром ко мне, в ней спит ребенок. Боковым зрением за полуоткрытыми створками дверей я вижу…
– а вы думаете, при этом не гудит полночь? Гудит. Двенадцать глухих ударов, слышных то ли сверху от соседей, то ли в открытое по случаю лета окно…
Косвенный взгляд говорит мне, что перед коляской стоит, всматриваясь в личико спящего ребенка, вроде бы муж. Только заметно выше ростом и почему-то в ниспадающем темном плаще в пол. Лицо, склоненное, со знакомыми, правильными чертами, как бы тонет книзу в тени, хотя по идее свет ночника, наоборот, должен его ярко освещать. И никогда, до смерти, мне не забыть взгляда тех черных, упорных, неподвижных глаз, будто без зрачков.
По инерции, влекомая тяжестью и усталостью, я пролетела мимо зала на кухню. Бякнула таз на табуретку, тут же обратно в комнату: ребенок спит, темной фигуры нет, муж лежит на диване, невидимом из коридора. Обнаженный, в белых плавках – никаких мрачных одеяний. Спрашиваю: ты вставал сейчас к ребенку? Нет, говорит, я все время тут лежу… Представляешь, говорю, так и так. Галлюцинация. Это все недосып; надо хоть сколько-то отдохнуть… так и стоит перед глазами этот призрак…
В ту ночь сын опасно заболел. Невозможно вспоминать, как и невозможно забыть, как нас возили в «скорой помощи» четыре часа по городу, никто не брал с сепсисом; я уж не упоминаю свое состояние: мне нельзя было сидеть, нельзя ходить, поднимать тяжести… Ха…
Трудно отрешиться от этих почти сорока летних дней 82 – го. Мы лежали в ДРКБ; это все же оказалась пневмония, но на табличке двери значилось: гнойно – септический барак. Потом нас оттуда перевели… Неделю у меня не было своего места, и я жила на стуле у порога его бокса, а когда мне дали койку в материнской, стало еще хуже. Бокс в одном торце, материнская палата в другом. Пока, полуживая, на полчаса провалишься в сон – и в это время заплачет ребенок; пока кто-нибудь разберется, чей он, и согласится дотащиться до нас через всю больницу; пока я, в состоянии очумелости, подхватившись, добегу до него – он уже весь синий от крика, на соске – пустышке муха сидит… О Боже мой… И каждый день мне говорили: «Мамочка, готовьтесь ко всему. Мамочка, готовьтесь ко всему». И каждый день в боксах умирали двух – трехнедельные дети. Ему прокололи весь ряд пенициллина, ампициллина, карбенициллина – состояние стоит, динамики нет… А на цефамезин, хороший такой полусинтетик венгерский, он дал настолько страшную аллергическую реакцию, что колоть его бросили.
Вылечили его, на мой взгляд, содовые вдыхания и купание в корытце с хозяйственным мылом. Я в слезах молилась той женщине – врачу, которая позволила и посоветовала ребенка, несмотря на высокую температуру, просто вымыть. И медсестре, которая помогла мне: налила теплую воду, распустила, как водоросли, в корыте упаковку ваты, и мы потихоньку загрузили малыша в эту мешанину; у него сделалось уморительно удивленное выражение лица, он за десять дней забыл, что это такое, и губы вытянул в трубочку, и глаза огромные раскрыл еще шире…
Смешные эпизоды, говорят, и на войне бывают. Были и в ДРКБ. Например, я очень гордилась, что у него такие глаза, и еще пушистые длинные ресницы. Когда мы освоились с больничным режимом, я потащила его по соседским боксам – хвастать перед бабенками (со многими из них мы познакомились еще в роддоме). Сунула одной из них под нос и говорю: смотри, какие ресницы! Та поправила очки, вгляделась, да, говорит, и действительно… Вдруг еще одна соседка, молоденькая татарка (а там основной контингент был из медвежьих углов, потому что в ДРКБ попадают только с самыми тяжелыми случаями), оттащила меня в сторону и в панике шепчет: «Ты что, ты что?!! С ума сошла?!! Сглазит же!!!» И на Булата плюет: «Тьфу! Ямьсез! (Плохой!)» Отводит сглаз, то есть. Сегодня себя так ведут не только малограмотные деревенские девочки, но и столичные штучки, а тогда было очень смешно.
Помню, что и у меня там, в больнице, считался дурной глаз, и от меня прятали детей, рисовали им, если случайно пристально взгляну, на лобиках пятна губной помады, пришивали на чепчики веточки черемухи.
А однажды прихожу в материнскую, – бабы хихикают смущенно, потом одна говорит: что это тут у тебя за крем такой странный? Мажем, мажем, не втирается… Эти дурочки жуликоватые улямзили из моих вещей мягкий синтетический тюбик с чем-то, а надписи иностранные, неизвестно, с чем; наудачу употребили как крем… «Эх вы, – говорю, – бестолочи, хоть бы спросили поначалу, что, мол, в этой банке, что в том тюбике, а потом уж и сперли! Это шампунь, хорошо еще, вы зубы не взялись им чистить!»
Словом, что-то человеческое и в той жизни было, конечно, но в целом – детская больница это ад. Настоящий.
Общая характеристика состояния материнства – хроническая бессонница, горящие, изъеденные веки, провалы сознания, отчаяние при первых звуках кряхтения и попискивания из кроватки, и отчетливое желание, когда крик – вот он, уже стоит, состоялся, – упасть в этот имеющий вид символа бесконечности орущий рот и умереть навсегда.
Двадцать с лишним лет детских болезней, лекарство по часам, безденежье, страшное ежедневное – чем кормить, чем кормить, чем?.. На работу – как вор, в командировку – как бандит, в ИПК на 4,5 месяца – как убийца. Сесть за пишущую машинку, в злобе захлопнув все чувства, все угрызения совести – противопоставить себя всему святому и доброму, что есть в этом мире, бросить сатанинский вызов всем порядочным людям на свете, изнасиловать единственно подобающую, правильную и высокочтимую традицию Kueche, Kinder, Kirche. Опять униженно молить вечно хворающую маму: я на три денька только, на три – четыре денечка в командировочку… я больше не буду… И видеть, возвращаясь, что тебя не узнает твой первенец; чистая душа, искренний задает вопрос: «Ты мама?» – «…Да…» – «Ты из Москвы приехала?» – «Да, Тимурик…» – «Больше не поедешь?» – «…» (Что сказать? Книги-то по семиотике – все в Ленинке и в Иностранке…) Ни разу я не могла себе позволить уйти в декрет: деньги были нужны. Точно по слову матери, I am a bread – winner for my family. And had always been. Но это не считается на Страшном Суде; взыскательный судья такое не посчитает за подвиг. А вот сколько раз ты бросала детей на бабушку, дедушку, юную тетушку? Сколько недодала еды, питья, не купила ботинки с рисунком зайца, недоиграла, недодарила, недотерпела, недосидела рядом?
Mea culpa noch einmal…
Я говорю это довольно – таки искренне. Раз один мой любимый друг, мудрый и тонкий, тогда совсем молодой еще человек, сказал мне: Эмилия, долг наш перед родителями столь велик и неохватен, что у нас никогда не будет возможности вернуть его. Он неоплатен. Поэтому честь человека состоит в том, чтобы все, что ему дали родители, вернуть детям своим, то есть такой долг отдается вперед, а не назад. Мы все, все люди, скорбим, что не смогли отдариться; единственная возможность перед богом – возвратить полученное нами – сыновьям нашим. Тоже безо всякой надежды когда-нибудь слупить с них отданное под проценты: просто отдать, и все. Вот что такое мораль. (И вот каковы восточные, умудренные древней мудростью парни, ведущие свой род от Урарту!)
Еще изумительный по красоте самородок: моя мама в детстве имела крестную. У той были еще и свои, физические дети. Этой самой крестной приписывается следующая фраза: «Я, конечно, объективная мать, но я же вижу, что мои дети лучше всех!»
Вы понимаете мою аллюзию?
При всех недочетах воспитания (в смысле – вспитывания), пороках обучения, просчетах образования, – итог-то вот он: как честный человек, я же вижу, что мои дети лучше всех! А что они, по – вашему, так – таки, как саксаулы, сами собой выросли? Определенное участие мое в этом деле есть.
К слову сказать, я никогда не сумела бы воспитать девочку, дочь. Понятие «ребенок» для меня тождественно означает «маленький мальчик».
Когда я, раздумывая в одиночестве, совершенно серьезно начинаю сомневаться, плохой я человек или хороший, – не в том смысле, что я в гостях краду серебряные ложки (Бен Джонсон: if he says he doesn't know the difference between virtue and vice, why, sir, when he leaves our houses, let us count our spoons) – а в высшем этическом значении того, что есть добро и зло – я говорю себе: Посмотри на своих сыновей. И все поймешь.
Я хороший.
А когда Ренат слышит мои ламентации по поводу наследника, – что вот, мол, каков Дон Жуан, и сколько еще оставленных им девочек (и не только девочек, но и деточек) будет у меня на руках плакать, а он уже где-то на пантомиме с новой, – муж лаконично отвечает: «Твой сын».