Избранное - Эрнст Сафонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И услышали Ваня, женщины, дед Гаврила — все, кто был тут, за школой, — дробный перестук колес, как нежданный гром с ясного неба, а оглянувшись, признали сразу, кто мчит сюда, стоя в телеге, лихо размахивая над конягой вожжами. Это ж горбатый Витюня Сурепкин, на помине легкий, его минутами раньше бабы, потешаясь, вспоминали! Ему, наверно, сказали, что Константин здесь, в Подсосенках, вот и мчит ошалело, одурев от счастья предстоящей встречи с братом. А в телеге у Витюни, взлетающей и громыхающей на кочках, сидит, хватаясь, за живот, Нюша Остроумова — из больницы выпустили, привез ее Витюня оттуда, а то, подумать, совсем уж залежалась на чистой больничной постели! Майка, ойкнув, кинулась навстречу, а Витюня, осадив взмыленного коня, блеснув такими же белыми, как у Константина, зубами, весело, зычным голосом крикнул:
— Кост-я-я!
«Я-я-я!..» — отозвалась Белая гора.
И там, где тяжело шли мужики с бомбой, произошло еле заметное замешательство: крик Витюни будто ударил в спину Константина, он спутал шаг, а Ефрем и отец в размеренности установившегося движения потянули носилки на себя, и Константин, торопясь исправиться, сделал что-то не так, оступился вроде, — невозможно было понять с расстояния, да и случилось все в одно мгновенье… Бесцветный призрачный шар окутал мужиков, сиюсекундно обрастая красными звездами, словно это ордена Константина разлетались в стороны, и вместе с чудовищным громовым ударом фонтан черной земли взметнулся в небо, а от тугой знойной волны отброшенного воздуха с острым звоном лопнули, осыпаясь, стекла в школьных рамах… Еще запомнил Ваня оскаленную морду Витюниного коня, как, обезумев, рванулся тот в сторону: концом оглобли поддел и отбросил деда Гаврилу, опрокинул его, Ваню, — летели, летели огненные звезды, рассекая тягучую темноту…
В том сентябре сорок пятого года, хоть и с запозданием на три недели, школу в Подсосенках все ж открыли.
Перед началом занятий, созывая учеников, Ксения Куприяновна Яичкина двумя руками держала над седой головой, украшенной розовым шелковым бантом, медный школьный звонок, — ее руки тряслись, и звонок звенел. С фанерки из-за ее спины выглядывали приветственные буквы:
ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ, СЧАСТЛИВЫЕ ДЕТИ!Первый урок проводил Николай Никифорович Егорушкин. Он сидел за столом, приплюснутый с боков пустыми рукавами кителя; волнуясь, смотрел на притихших ребят; сказал им:
— Товарищи дети, вы должны усвоить, что нет таких крепостей, которые мы не в состоянии были бы взять…
Он говорил долго, громко. Закончив речь, побледневший, вызвал к столу единственного Подсосенского жителя мужского пола Ивана Жильцова. В разлохмаченном, довоенного издания букваре Егорушкин подбородком указал нужные строчки, велев прочитать их вслух и внятно.
Перебинтованный Ваня, отыскав глазами у стены черные глаза и черный платок допущенной на урок матери, прочитал крупно написанные, в столбик расположенные слова:
МЫ НЕ РАБЫ, РАБЫ НЕ МЫ.— Молодец, Жильцов, злободневно, политически грамотно, — одобрил Егорушкин, — садись. А сейчас поставлю перед вами главную задачу дня: как учащиеся школы будут помогать колхозу в выполнении государственного задания по сельхозпоставкам…
И снова звенел школьный звонок…
1971
ЗАЗИМОК
На краю пустого, истыканного овечьими копытами выгона, в километре или малость ближе от Карманных Выселок, стоит приземистая, с плетневой загородкой кошара. А дальше глянешь — там прихлюпнутые, темные от недавних дождей скирды на полях да тонкие кустики по склонам неглубоких овражков. И небо синее, но не веселой синевы оно, а по-осеннему тяжелое.
Овцы пасутся где-то за скирдами, пригонят их к вечеру, и сейчас у тихой кошары на перевернутой колоде сидят двое — Маруся Колокольцева, женщина здешняя, из Карманных Выселок, и пришлая для этих мест хроменькая Настюта. Они и за сторожей ночных, и за скотников — навоз выгребать, и вообще определило их правление колхоза сюда — вот и пребывают здесь.
— Расчеши-ка мне волосы, — просит Маруся, отодвигается на край колоды, ложится лицом в Настютины колени. — Страсть люблю, когда мне волосы чешут. А вышло из моды-то — в голове искаться, волосы чесать, как раньше, а? Соберутся бабы в кружок, сядут и одна у другой копаются…
— Хорошие они у тебя, — осторожно расплетая Марусину косу, говорит Настюта.
— Волосы-то? Да уж не твои… Седина пошла — редеть стали. В молодости, бывалыча, распущу — всю подушку закрывали. Муженек-то покойный — тот ругался даже. В ноздри, дескать, лезут, спать не дают…
Маруся смеется, большие ее плечи, обтянутые ватником, дрожат, и Настюте трудно управиться с гребешком. И еще зябко Настюте. Поджимает она ноги — одну здоровую, полную, другую тонкую, сухую, шевелит затекшими пальцами в грубых неразношенных ботинках. Вместо солнца на небе яркое оплывшее пятно, недвижное и холодное.
— А ты, Настютка, замужем была иль как?
— Была, — не сразу отвечает Настюта.
— Он што… — Маруся, наверно, хотела спросить: «Тоже хромой, инвалид был?» — но, запнувшись, спрашивает неопределенное: — И как он?
— Убили.
Маруся вздыхает, приподымается, забирает гребешок в свои крепкие обветренные пальцы.
— Дай-кось тебя почешу. Не хошь? Ишь какая. Ну не хоти, не хоти… Придумали эту войну на горе бабам. А ты знаешь, почему ее придумали? Странник один зимой приходил, по святой книге читал. Ежели войн не будет, читал он, народу шибко скопится, хлеба всем не хватит…
— Вранье это. Всем в России и работы и хлеба хватит.
— Конешно, брехал, пустозвон. Федька Косой, как услыхал этот брех, чуть до смерти странника не зашиб. В нужнике у сельпа тот отсиживался, а в потемках выскочил — видали только… А ты што ж, до войны со своим-то сошлась?
— В войну.
— И детишек не было?
— Не успели. Убили его.
Оплывшее, негреющее солнце смещается по небосклону, а реденькая цепочка улетающих в теплую сторону гусей забирается все выше — они уже над этим вялым солнцем, устало и неясно падают на землю их голоса… Слышно, как в деревне, у плотины, женщины колотят вальками белье и репродуктор у сельсовета хрипит о чем-то — нельзя разобрать о чем.
— Одинокая баба — что вон тот… — Маруся кивает на обломанный ивовый куст у дороги — с остатками бурых листьев, лохмушками овечьей шерсти, трепыхающимися на ветру. — Всяк, кто мимо проходит, почесаться о тебя норовит. Почешется, плюнет и дале… Э-эх!
Потом, когда и Маруся зазябла на сыром ветру, они идут в кошару и там, склонившись над корытом, мнут пальцами хлюпающую глину, перемешанную с кизяками, — мнут, пока не делается она липкой, пригодной для обмазки стен. Мекает изредка жалобно хворая овца в закутке, по кошаре, особенно понизу, гуляют сквозняки.
Марусины руки в корыте движутся сердито, из-под них выбиваются густые мутные фонтанчики, и вскоре поясницы женщин затекают, уже невмочь быть в гнутом состоянии — и обе приваливаются на кучу жухлых кукурузных листьев. Тут Настюта, которая, видно, долго думала — говорить об этом иль нет, — признается:
— Я ведь как, Марусь, сюда приехала… Не так ведь. Владимир из ваших мест, тутошний.
— Мужик-то твой? Из Выселок наших? — У Маруси в черных, моложавых глазах интерес, щеки ее розовеют от услышанного. — Кто ж эт такой? Погоди, погоди… Твоя-т фамилия не нашенская. Чеверда. У нас сроду таких фамилий не бывало. Чеверда!
— Району он Талызинского, вашего. Села, правда, не знаю. Не нужно мне было тогда село. И фамилия у него своя. Уфимцев.
— Уфимцев?.. Не-е, у нас нет таких, хотя по району всему, ясно дело, всяки встренутся. А родные-то его, знаешь кого?
— Не знаю.
— Ну? А найти-то, поискать нельзя рази? — Маруся в волнении подвигается к Настюте совсем близко, локтем ее подталкивает. — Скоко вон после войны находят друг дружку. Брат там сестру иль мать сына… Враз!
Настюта ежится, обирает с юбки и чулок ошметки глины, молчит.
— Так нельзя, — рассуждает Маруся, и злит ее молчание Настюты, и пеняет она ей: — Поглядеть — ты, ей-богу, вроде прибитой. Сидит себе, сиди-и-ит. А чего насидишь-то? Теплое место под задницей? Ты ищи!
Доносится до кошары мерный тяжелый гул, и вот уже пастухов по голосам узнать можно — идут овцы. Женщины как бы очнулись: тары-бары, а нате вам — сумерки, и сами они, оказывается, в темноте сидели; над Выселками, над избяными крышами, невысоко висит, как огромный подсолнух, матово-желтое облако — от электрических огней. Маруся и Настюта отбрасывают в стороны слеги, и шумно, обдавая теплым дыханием, овцы вливаются в загон.
А через какое-то время, пользуясь, что пастухи еще не разбрелись по домам, попросив на случай самого молодого и сговорчивого из них — Васяню побыть в кошаре до их возвращения, женщины идут к поселку. Дорога томительная: после недавних дождей песок вспух — никакой твердости под ногами, да еще исполосовали дорогу тележные и машинные колеса. Марусе, шибкой на ходьбу, то и дело приходится останавливать себя: вырывается вперед, а Настюте где ж угнаться… Маруся убеждает: