Трава была зеленее, или Писатели о своем детстве - Сборник
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В многодетной семье, как я сейчас вижу, выжить ребенку проще. У родителей обычно нет ни времени, ни сил, чтобы плотно насесть на какого-нибудь конкретного ребенка и системно отравлять ему жизнь. Я же рос с тремя взрослыми, и у каждого я был единственным. У мамы и папы – единственный сын, а у бабушки Наташи – единственный внук, цель и смысл жизни. Я смутно ощущал, что я цель и смысл, но воспринимал это как должное и не помню, что я часто говорил бабушке, что ее люблю, хотя она в этом очень нуждалась. Я это порой почти физически ощущал, когда она, очень одинокая, стояла у окна и о чем-то думала. И лицо у нее было печальным. Но я если и говорил, что люблю, то только в какой-нибудь официальный день, вроде Восьмого марта или дня рождения, 14 сентября. Внутренней же благодарности не ощущал ни малейшей, а когда бабушка меня обнимала, терпеливо ждал, когда меня отпустят, чтобы можно было дальше жить и действовать по своей программе. Хотя все же, наверное, я ее иногда целовал, потому что помню запах и вкус ее кожи у глаз, где были множественные маленькие морщинки.
Каждый день я возвращался из школы как король. Форма небрежно летела на стул, а порой и мимо. Я знал, что она потом окажется на вешалке, а как окажется, это была великая, но не особенно волнующая меня тайна. Носки, трусы, майки – все это возникало словно по волшебству, и я бы очень удивился, если бы однажды не нашел их на обычном месте. Я шел на кухню, и там меня всегда ждала бабушка с обедом – первое, второе и обязательно какой-нибудь коктейль с трубочкой на третье. Это был сладкий сироп, разведенный водой, обычно вишневый или шиповник – и вся его прелесть состояла в трубочке. Отсутствие трубочки я воспринимал как глубочайший непорядок, крушение мироустройства, вообще что-то ненормальное.
Другое крушение мироустройства приключалось, когда я возвращался из школы раньше. Например, кто-то из учителей заболел, и нас отпустили. Бабушка, ухитрившаяся увидеть меня еще в окно, приходила в ужас, что Митенька не будет вовремя накормлен. Ужас бабушки был всегда таким искренним, что я вел себя почти благородно. Великодушно прощал и ждал минут десять, пока бабушка, точно по волшебству, ускоряла обед. И опять, конечно, не обходилось без напитка с трубочкой – правильное завершение правильной трапезы.
Бабушка любила, когда все правильно. Любила графики, расписания, распорядки дня, советы физиологов и так далее. Они висели у нас повсюду, выписанные из журналов и книжек. Видимо, это осталось у бабушки со времени работы в лаборатории, где все происходило по жесткой схеме. «Правильный» и «здоровый» как-то совмещались у нее в одном понятии. Она постоянно делала вырезки из журнала «Здоровье» – сколько минут чистить зубы, как промывать водой нос, как закаляться, когда делать уроки и сколько отдыхать перед уроками. Я относился к этому насмешливо, нарушал все, что только возможно, уроки вообще делал в трамвае, чтобы не терять дома времени, но все равно какие-то крохи правильности в меня просачивались.
Переходный возраст я пережил в меру спокойно. Все-таки на меня одного было трое взрослых. Грозовой папа, умная мама меня поддавливали, и всплесков было не так уж и много, те же, что случались, обрушивались в основном на бабушку. Дети, да и, наверное, люди в целом – порядочные пройдохи. Они всегда чувствуют иерархию, на кого могут кричать и кто может кричать на них. И почему-то срываются всегда на тех, кто их больше любит, потому что остальные таких фокусов им попросту не позволят. Я очень быстро разобрался, что на бабушку кричать можно, что ее любовь все покроет – и нередко срывался, оберегая свое не такое уж и личное пространство.
Квартира, как я уже писал, была трешка. В одной комнате жили родители, другая условно именовалась «зал». Там обычно ставили новогоднюю елку, смотрели телевизор или принимали гостей. И третья комната была моя и бабушки. До четырнадцати лет я терпел бабушку с собой в комнате, потом стал ее выживать. Бабушка воспринимала это болезненно. Она вообще, кажется, не понимала, что я расту. Ей было важно быть всегда со мной. Я же считал иначе и абсолютно бесцеремонно вытуривал бабушку в зал, пока мне окончательно это не удалось.
Примерно в тот же период, когда мне было лет тринадцать-четырнадцать, бабушке отняли грудь. Рак. Это пронеслось как-то мгновенно, месяца за три. Больницы, операции. Потом всем показалось, что болезнь ушла. Четыре года бабушка прожила бодро и стремительно – так же, как жила всегда. Смотрела телевизор, слушала радио, готовила, волновалась за меня.
Сейчас – уже постфактум – я вижу, что запас любопытства, энергии и жизни у бабушки был огромен. Она, по сути, никогда не была старой. Старость – это когда смотришь не вперед, а назад. Когда видишь какого-то случайного человека и спохватываешься вдруг, что он принадлежит к другому поколению. Те, кому сорок, всматриваются в тех, кому двадцать или тридцать. Пятидесятилетние оглядываются на сорокалетних – и взгляд их ненастойчив, быстр, скользящ, но… ревнив. У бабушки Наташи этого взгляда никогда не было. Она была легка, стремительна, радостна. И старела она также без ощущения старости, без взгляда с высоты эскалатора на тех, кто едет ниже. Активно и насыщенно живущий человек редко замечает свое тело, как у бегуна нет времени разглядывать свои ноги, пока он находится в движении.
Внешне все было как прежде. Разве что бабушка чаще задумывалась и, помню, сердилась и смущалась, когда вставляла в лифчик вату или когда ей надо было рукой все это поправлять. Хотя это происходило всегда незаметно, и я только дважды или трижды, неожиданно входя в комнату, становился свидетелем того, как это происходит. И еще, помню, бабушка несколько раз говорила, что жизнь пронеслась как одно мгновение, а она ничего и не заметила. И что только вначале время идет медленно, а потом все быстрее, так, что месяцы проскакивают как дни. Я тогда ее не понимал. Неделя казалась мне каким-то бесконечным, тягучим периодом, который становился тем счастливее, чем ближе было до выходных.
А через четыре года болезнь вернулась. Это случилось как-то вдруг, и как-то сразу стало понятно, что это уже все, насовсем. Уже зная, что заболела, в последний какой-то активный пик, бабушка неожиданно вздумала позащищать Ельцина, и я пошел с ней, потому что одну ее отпускать было уже страшно. Это был август 1991 года. Все казалось мне ужасно нелепым. Мы долго шли вместе с толпой, а вокруг все было разрушено, разбито или сожжено. Потом стояли и ждали. И все вокруг тоже ждали, взволнованно переговариваясь. На всех крышах, а их вокруг было много, кучковались снайперы. Неожиданно на балконе, со всех сторон занавешенный бронежилетами охранников, которые они держали в руках, как щиты, возник какой-то одутловатый человек, у которого был виден только нос и часть головы. Внизу, под балконом, бегали люди с повязками общественников и кричали:
– Защитим! Защитим! Живая цепь!
И все, взявшись в руки, выстраивались в цепи. Получилось, наверное, пять или шесть цепей. Подозреваю, что смысл цепи состоял в том, что человек, стоящий в цепи, не имел возможности выхватить спрятанный пистолет и каким-то невероятным чудом попасть в говорящий нос. И мы с бабушкой тоже держались за руки, а нос выглядывал из-за щитов и что-то вещал. Слов было не разобрать, потому что рупор все дробил, но толпа всякий раз очень оживлялась, подхватывая какое-нибудь слово. И бабушка была ужасно торжественная и радостная.
Мне это запомнилось, наверное, потому, что это был какой-то более-менее яркий поступок, а одновременно и последний выход бабушки в свет. Потом начались страшные полгода болезни, когда бабушка выходила из дома все реже, а потом и совсем уже не выходила из своей комнаты. Вторую операцию делать не стали, было уже поздно. Наконец бабушка уже просто сидела на кровати, потому что лежать ей было больно, и не могла она, всегда подвижная и сильная, сутками лежать. Лечили ее как-то ужасно нелепо, какими-то чудо-грибами и даже мочой невинных мальчиков, которую бабушка категорически отказывалась пить, а мамины подруги сердились и уговаривали ее, разумеется, из лучших побуждений, потому что все это знахарство было записано у них в самиздатовских книжечках со ссылками на множество примеров исцелений.
Я заходил к бабушке, и заходил часто. Я чувствовал, что бабушка скоро умрет и что нужно как-то запомнить ее или сказать ей что-то утешающее, но что, я не знал и говорил обычно что-то очень дежурное. Обычно спрашивал, не нужно ли чего.
Наступил март, стало совсем тяжело, и родители решили положить бабушку в больницу. Помню, как бабушку Наташу сносили по лестнице в брезентовых носилках. Несли санитары, папа, еще двое соседей и я. Всего шестеро. Не понимаю, зачем бабушку, которая весила от силы килограммов шестьдесят, нужно было нести такой толпой, но несли именно толпой, и в том, как несли, было что-то испуганное, суетливое. Сносили ее очень торопливо, почти воровато, будто те, кто нес, участвовали в групповом преступлении, следы которого нужно поскорее замести. Бабушка была в коричневом пальто с меховым воротником – она много лет в нем ходила. И в меховой шапке, тоже своей обычной. И эта обычность одежды казалась ужасно нелепой, но вместе с тем где-то и обнадеживающей, потому что раз бабушка выходила в привычной одежде из дома, то все как бы было хорошо.