Все могу (сборник) - Инна Харитонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Под любопытными детскими взглядами путного прощания не получилось. Паша молчал, Таня вздыхала, думала, что неловко ему с ней объясняться, но не горевала. В Москве ждал лыжник.
В который раз тишину нарушила Аня: «Дядя Паша, а когда у Тани майенький будет?» – и тут же получила крутой поджопник, задав по материным меркам недетский вопрос. Паша ушел, когда замаячил Курский вокзал. Ира распихивала по карманам остатки печенья, рассовывала по пустым местам пайковые батоны колбасы, Таня, сильно щурясь, пыталась угадать во встречающих спортивную фигуру Стаса, а в Аниных стоптанных за сезон красных сандалиях бился ручейком мелкий крымский песок. Кончалось лето.
3
«Маленький», по самым скромным подсчетам, мог появиться у Тани через семь месяцев, и новость эта ее отнюдь не обрадовала. Таня считала себя в делах такого рода весьма компетентной и все никак не могла понять, как это все так получилось. Ясного ответа на свой риторический вопрос она не получала. Выходило все водевильным образом, несерьезно и неправильно, суетливо, мерзко и гадко, не так, как она себе мечтала.
С материнством у Тани складывались всегда непростые отношения. Таня всю жизнь хотела иметь детей, и чем становилась взрослее, тем желание это усиливалось. Еще в школе, в двенадцать лет, когда игры в дочки-матери стали позорным увлечением, выпросила она у мамы немецкого пупса, на манер живого младенца, с пухлыми ручками, складочками, с лысой резиновой головой. Пупс и размерами своими напоминал ребенка, легко умещался в детское одеяло и втаскивался в настоящие детские ползунки. Назвали пупса Костей, хотя признаками принадлежности именно к мужскому полу он не обладал. Был Костя спокойным ребенком. Уходя в школу, Таня ставила перед ним раскрытую книгу, и это называлось «Костя смотрел телевизор». Случались в его жизни и другие события: Костя обедал, Костя купался, Костя ходил гулять, а однажды Костя обкакался и был наказан. Сходство с живым младенцем странным образом сделало Костю популярным. Когда Таня на саночках катала Костю по снегу, а из-под одеяла виднелась голая детская ножка, прохожие останавливались, вглядывались, и некоторые, обалдевшие, медленно уходили, иные просто молча ужасались и лишь немногие не придавали значения кукольному изуверству. Костя спал вместе с Таней, иногда, когда посещало ее благоприятное расположение духа, она кормила Костю грудью, что заключалось в задирании майки и прикладывании резиновой Костиной головы к только начавшей выпирать груди. Безусловно, Костя был желанным ребенком. У него был единственный недостаток, переросший позже в страшный порок. Костя не рос, с каждым днем оставаясь всего лишь бездушным куском пусть и немецкой, но резины. Знакомые женщины, глядя на Танино увлечение, сходились во мнении, что девочка рано выйдет замуж и будет отличной матерью. Но Таня, израсходовав большую часть материнской любви к Косте-истукану, успокоилась. Ей вовсе не приелись материнские хлопоты. Смущало ее обстоятельство неправдоподобия всей этой истории. Неполноценным заменителям Таня не доверяла, а до истины было еще далеко.
В девятом классе Таня снова вспомнила о детях, и толчком к этому послужила уже взаправдашняя история про девочку из параллельного класса, живот которой с трудом помещался в скромные контуры школьного фартука. Девочке разрешили ходить в обычном байковом платье, и теперь она, извечно опустив глаза долу, сначала впускала в класс свой живот, а только следом вплывало ее отечное тело. Таня ей завидовала. Она смотрела на нее на переменах, караулила ее в раздевалке, провожала взглядами из окна. Она не замечала, что девочка неимоверно грустна, что под глазом ее ближе к носу сияет фингал, что каждые полчаса она бросается в туалет, а иногда не успевает, и тогда по колготкам расползаются темные мокрые пятна, и понуро уходит она домой. Тем более Таня не могла знать, каких скандалов стоило девочке это дитя, какие сдержанные, но все же побои терпела она от своего отца, какие унизительные походы совершала она в женскую консультацию. Таня и не хотела всего этого знать. Ее привлекала своеобразная сторона материнства. Она хотела иметь живот, катать нарядную колясочку, она хотела за ручку входить с ребенком в гастроном, но вовсе не думала она, что дети имеют свойство часто болеть, плакать, капризничать. Тем более было ей невдомек, что детей надо воспитывать.
Уже потом, повзрослев, Таня опять захотела ребенка, но руководствовалась она лишь понятиями женской состоятельности. И все-таки не так мыслила она свое материнство. Думала, будет муж, которому сообщит с радостью, а может, намеком, все свекрови, тетки, мамки захлопают в ладоши, и будет Таня носить себя как хрустальную вазу весь срок под строгие взоры переживающих родственников. Безотцовщина в ее планы не входила.
Обличающий вопрос «Кто отец?» она, к счастью, себе не задавала, зная точно, что только Паше, этому увальню, досталась Танина первая беременность. Но зла на него она не держала, корив понемногу себя. За те два месяца, которые провела она одна, с работы домой, из дома на работу, забыла она и Пашу, и Стаса, который под сенью крытых платформ Курского вокзала, не стесняясь, объявил о своей женитьбе. Таня счастливо икнула. Но из-за спины его вышла тоненькая белесая девочка, женщина-ребенок, сплошь в подростковых прыщах. Именно ей предстояло распоряжаться их семейным счастьем. Видимо, Стас неплохо относился и к Тане, что даже пригласил ее на свадьбу, но Таня таких щедрот не оценила. Попытка сдружить своих женщин – бывшую любовницу и нынешнюю невесту – Стасу не удалась. Он все еще продолжал быть одинаково для всех добрым и радушным, но в Тане начала кипеть злость и ненависть. Это черное чувство вылилось потом на нее учеников, хорошо, что глухих и немых, но все же остро понимающих перемены в своей наставнице. Свадьбу Таня демонстративно игнорировала. Стас же ее отсутствия даже не заметил. Он, как и все остальное в своей жизни, делал правильно и самоотреченно. Теперь ему предстояло заниматься семьей.
Тане тоже неплохо было бы подумать о браке. Но почему-то она не сомневалась, что отца ее будущего ребенка искать не стоит. Не представляла она, где и как будет это делать. В лагерный отдел кадров она идти не могла – гордость не позволяла. Потеряв сон, ночи напролет смотрела Таня на свое отражение в полированной створке шкафа и с каждой бессонной ночью все больше себя ненавидела. Думала о всяком: об узнавшей вдруг маме, заходящейся от новости в истерике; о работе; о нищете, хорошо прикрытой северными, но вовсе не вечными запасами. Из сумрака комнаты выплывали на нее страх и боль, боязнь такой долгожданной, но абсолютно ненужной самостоятельности, и к утру в прерывистом сне перед глазами вставало страшное слово, диссонирующее и режущее ухо. Слово это было «аборт», и вслух произнести она его не могла, немела на первой букве. Всем, что получалось, была протяжная «а-а-а-а». Не могла выговорить она его и немой ручной азбукой, пальцы не слушались, и ладонь сжималась в кулак, впиваясь длинными ногтями в кожу. Этот сжатый кулак также значил букву «а». Решение все не приходило, а сроки с каждым днем поджимали, напоминая о себе то тесным лифчиком, то календарем.
4
Трамвай этот был скорбного маршрута. Взбираясь по узкой своей, навеки проложенной колее, изо дня в день перевозил он грустных женщин. Все как одна они проделывали большую часть пути в молчаливой тоске, уставившись в окно. Но взгляд их отнюдь не фиксировал городскую суету, смену скудных пейзажей и других пассажиров. Подъезжая к остановке «Больница», женщины медленно вставали, переглядывались, и в этих взглядах угадывалось молчаливое согласие: «Я тоже туда». Понурым стадом вываливались они из узких трамвайных дверей, все как одна, пусть и в штопаном, но чистом исподнем, с авоськой, набитой нехитрыми женскими вещами, халатами, тапочками и сорочками, тащились к дверям самого ближнего корпуса.
Вагоновожатые не любили этот маршрут. Часто случались в пути неприятные казусы: кто-то падал в обморок прямо в мокроснежную кашу вагона, выставляя напоказ лиловые панталоны, кто-то протяжно то ли выл, то ли плакал. Высадив пассажирок у больницы, через два круга трамвай подбирал их снова, и совершенно никакой разницы не было в их лицах. Одинаково печальные, они, лишь немного кособочась, залезали обратно и были немного бледнее утреннего, но в целом никаких разительных перемен с ними не случалось. В трамвайном депо ходили слухи о его начальнике. Говорили, что его мать, сейчас уже высохшая быстрая старушка, однажды, как и все, залезла и поехала, но в дороге случилось ей видение или что-то такое, и вышла она через остановку, а спустя шесть месяцев родила нынешнего директора. Видимо, начальник всегда испытывал неоднозначные чувства в отношении этого женского маршрута. С одной стороны, обязан он был трамваю своим рождением и начальственным будущим, с другой – было ему больно за всех тех женщин, которых трамвай этот ежедневно возил на страшно-грешное дело избавления от детей.