Обыкновенная история - Иван Гончаров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как же вы, дядюшка, не опасаетесь за себя? Стало быть, и ваша невеста… извините… надует вас?..
– Не думаю.
– Какое самолюбие!
– Это не самолюбие, а расчёт.
– Опять расчёт!
– Ну, размышление, если хочешь.
– А если она влюбится в кого-нибудь?
– До этого не надо допускать; а если б и случился такой грех, так можно поискуснее расхолодить.
– Будто это можно? разве в вашей власти…
– Весьма.
– Этак бы делали все обманутые мужья, – сказал Александр, – если б был способ…
– Не все мужья одинаковы, мой милый: одни очень равнодушны к своим жёнам, не обращают внимания на то, что делается вокруг них, и не хотят заметить; другие из самолюбия и хотели бы, да плохи: не умеют взяться за дело.
– Как же вы сделаете?
– Это мой секрет; тебе не втолкуешь: ты в горячке.
– Я счастлив теперь и благодарю бога; а о том, что будет впереди, и знать не хочу.
– Первая половина твоей фразы так умна, что хоть бы не влюблённому её сказать: она показывает уменье пользоваться настоящим; а вторая, извини, никуда не годится. «Не хочу знать, что будет впереди», то есть не хочу думать о том, что было вчера и что есть сегодня; не стану ни соображать, ни размышлять, не приготовлюсь к тому, не остерегусь этого, так, куда ветер подует! Помилуй, на что это похоже?
– А по-вашему, как же, дядюшка? Настанет миг блаженства, надо взять увеличительное стекло, да и рассматривать…
– Нет, уменьшительное, чтоб с радости не одуреть вдруг, не вешаться всем на шею.
– Или придёт минута грусти, – продолжал Александр, – так её рассматривать в ваше уменьшительное стекло?
– Нет, грусть в увеличительное: легче перенесть, когда вообразишь неприятность вдвое больше, нежели она есть.
– Зачем же, – продолжал Александр с досадой, – я буду убивать вначале всякую радость холодным размышлением, не упившись ею, думать: вот она изменит, пройдёт? зачем буду терзаться заранее горем, когда оно не настало?
– А зато, когда настанет, – перебил дядя, – так подумаешь – и горе пройдёт, как проходило тогда-то и тогда-то, и со мной, и с тем, и с другим. Надеюсь, это не дурно и стоит обратить на это внимание; тогда и терзаться не станешь, когда разглядишь переменчивость всех шансов в жизни; будешь хладнокровен и покоен, сколько может быть покоен человек.
– Так вот где тайна вашего спокойствия! – задумчиво сказал Александр.
Пётр Иваныч молчал и писал.
– Но что ж за жизнь! – начал Александр, – не забыться, а всё думать, думать… нет, я чувствую, что это не так! Я хочу жить без вашего холодного анализа, не думая о том, ожидает ли меня впереди беда, опасность, или нет – всё равно!.. Зачем я буду думать заранее и отравлять…
– Ведь я говорю зачем, а он всё своё! не заставь меня сделать на твой счёт какого-нибудь обидного сравнения. Затем, что когда предвидишь опасность, препятствие, беду, так легче бороться с ней или перенести её: ни с ума не сойдёшь, ни умрёшь; а когда придёт радость, так не будешь скакать и опрокидывать бюстов – ясно ли? Ему говорят: вот начало, смотри же, соображай по этому конец, а он закрывает глаза, мотает головой, как при виде пугала какого-нибудь, и живёт по-детски. По-твоему, живи день за днём, как живётся, сиди у порога своей хижины, измеряй жизнь обедами, танцами, любовью да неизменной дружбой. Всё хотят золотого века! Уж я сказал тебе, что с твоими идеями хорошо сидеть в деревне, с бабой да полдюжиной ребят, а здесь надо дело делать; для этого беспрестанно надо думать и помнить, что делал вчера, что делаешь сегодня, чтобы знать, что нужно делать завтра, то есть жить с беспрерывной поверкой себя и своих занятий. С этим дойдём до чего-нибудь дельного; а так… Да что с тобою толковать: ты теперь в бреду. Ай! скоро час. Ни слова больше, Александр; уходи… и слушать не стану; завтра обедай у меня, кое-кто будет.
– Не друзья ли ваши?
– Да… Конев, Смирнов, Фёдоров, – ты их знаешь, и ещё кое-кто…
– Конев, Смирнов, Фёдоров! да это те самые люди, с которыми вы имеете дела.
– Ну да; всё нужные люди.
– Так это у вас друзья? В самом деле не видывал, чтоб вы кого-нибудь принимали с особенною горячностью.
– Я уж тебе сказывал, что друзьями я называю тех, с кем чаще вижусь, которые доставляют мне или пользу или удовольствие. Помилуй! что ж даром-то кормить?
– А я думал, вы прощаетесь перед свадьбой с истинными друзьями, которых душевно любите, с которыми за чашей помянете в последний раз весёлую юность и, может быть, при разлуке крепко прижмёте их к сердцу.
– Ну, в твоих пяти словах всё есть, чего в жизни не бывает или не должно быть. С каким восторгом твоя тётка бросилась бы тебе на шею! В самом деле, тут и истинные друзья, тогда как есть просто друзья, и чаша, тогда как пьют из бокалов или стаканов, и объятия при разлуке, когда нет разлуки. Ох, Александр!
– И вам не жаль расставаться или, по крайней мере, реже видеться с этими друзьями? – сказал Александр.
– Нет! я никогда не сближался ни с кем до такой степени, чтоб жалеть, и тебе то же советую.
– Но, может быть, они не таковы: им, может быть, жаль потерять в вас доброго товарища, собеседника?
– Это уж не моё, а их дело. Я тоже не раз терял таких товарищей, да вот не умер от того. Так ты будешь завтра?
– Завтра, дядюшка, я…
– Что?
– Отозван на дачу.
– Верно, к Любецким?
– Да.
– Так! Ну, как хочешь. Помни о деле, Александр: я скажу редактору, чем ты занимаешься…
– Ах, дядюшка, как можно! Я непременно докончу извлечения из немецких экономистов…
– Да ты прежде начни их. Смотри же помни, презренного металла не проси, как скоро совсем предашься сладостной неге.
IV
Жизнь Александра разделялась на две половины. Утро поглощала служба. Он рылся в запылённых делах, соображал вовсе не касавшиеся до него обстоятельства, считал на бумаге миллионами не принадлежавшие ему деньги. Но порой голова отказывалась думать за других, перо выпадало из рук, и им овладевала та сладостная нега, на которую сердился Пётр Иваныч.
Тогда Александр опрокидывался на спинку стула и уносился мысленно в место злачно, в место покойно, где нет ни бумаг, ни чернил, ни странных лиц, ни вицмундиров, где царствуют спокойствие, нега и прохлада, где в изящно убранной зале благоухают цветы, раздаются звуки фортепиано, в клетке прыгает попугай, а в саду качают ветвями берёзы и кусты сирени. И царицей всего этого – она…
Александр утром, сидя в департаменте, невидимо присутствовал на одном из островов, на даче Любецких, а вечером присутствовал там видимо, всей своей особой. Бросим нескромный взгляд на его блаженство.
Был жаркий день, один из редких дней в Петербурге: солнце животворило поля, но морило петербургские улицы, накаливая лучами гранит, а лучи, отскакивая от камней, пропекали людей. Люди ходили медленно, повесив головы, собаки – высунув языки. Город походил на один из тех сказочных городов, где всё, по мановению волшебника, вдруг окаменело. Экипажи не гремели по камням; маркизы, как опущенные веки у глаз, прикрывали окна; торцовая мостовая лоснилась, как паркет; по тротуарам горячо было ступать. Везде было скучно, сонно.
Пешеход, отирая пот с лица, искал тени. Ямская карета, с шестью пассажирами, медленно тащилась за город, едва подымая пыль за собою. В четыре часа чиновники вышли из должности и тихо побрели по домам.
Александр выбежал, как будто в доме обрушился потолок, посмотрел на часы – поздно: к обеду не поспеет. Он бросился к ресторатору.
– Что у вас есть? скорей!
– Суп julienne и a la reine; соус a la provencale, a la maitre d'hotel[9]; жаркое индейка, дичь, пирожное суфле.
– Ну, суп a la provencale, соус julienne и жаркое суфле, только поскорее!
Слуга посмотрел на него.
– Ну, что же? – сказал Александр с нетерпением.
Тот бросился вон и подал, что ему вздумалось. Адуев остался очень доволен. Он не дожидался четвёртого блюда и побежал на набережную Невы. Там ожидала его лодка и два гребца.
Через час завидел он обетованный уголок, встал в лодке и устремил взоры вдаль. Сначала глаза его отуманились страхом и беспокойством, которое перешло в сомнение. Потом вдруг лицо озарилось светом радости, как солнечным блеском. Он отличил у решётки сада знакомое платье; вот там его узнали, махнули платком. Его ждут, может быть, давно. У него подошвы как будто загорелись от нетерпения.
«Ах! если б можно было ходить пешком по воде! – думал Александр, – изобретают всякий вздор, а вот этого не изобретут!»
Гребцы машут вёслами медленно, мерно, как машина. Пот градом льёт по загорелым лицам; им и нужды нет, что у Александра сердце заметалось в груди, что, не спуская глаз с одной точки, он уж два раза в забытьи заносил через край лодки то одну, то другую ногу, а они ничего: гребут себе с тою же флегмой да по временам отирают рукавом лицо.
– Живее! – сказал он, – полтинник на водку.