Том 4. Наша Маша. Из записных книжек - Л. Пантелеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все-таки холодно. В большой комнате топили сегодня печку.
29.8.59.
У Машки небольшая температура. Гулять ее не выпускали. Почти весь вечер играл с нею. Ездили на поезде в Москву. С нею и с ее двумя «понарошными» дочками. С вокзала на такси проехали к тете Вере Смирновой и к дяде Ване Халтурину*. Позже приехал из Ленинграда папа (он тоже был воображаемый, «понарошный», так сказать папа-невидимка). Всей компанией мы собирались ехать в Московский зоопарк, но тут — о ужас! — Машу не понарошку, а по-настоящему позвали ужинать. Конечно, ей очень не хотелось идти ужинать. Но еще больше ей не хотелось вызвать сейчас мое недовольство. Поэтому она почти без возражений направилась к своему столику.
Я постарался как-то украсить этот вынужденный антракт в нашей игре. Сказал, что Маша пошла в буфет. Но когда нужно по-настоящему запихивать в рот сухарную запеканку, жевать ее и запивать кипяченым молоком, — трудно вообразить, что это буфет в Зоопарке. Буфет — это поэзия, а тут — серая проза. Однако в предвкушении соблазнительной поездки в Московский зоопарк Маша уплетала пудинг за обе щеки, давилась, но ела. И только под конец стала шалить, стала выталкивать языком жеваные сухари (наверно, уже не в силах была есть, не лезло).
Я сказал ей:
— Не надо так делать.
Она опять. Предупредил еще раз. Нет, расшалилась и уже не может остановиться.
— Ну что ж, — говорю, — в Зоопарк не поедем. До свидания.
И пошел к себе. Она опомнилась, спохватилась.
— Алеша! Алеша!
Но — уже поздно.
Пришел к себе, взял газету, прилег. Слышу на кухне голос Элико:
— Ты куда?
— Я к Алеше!
— Нельзя к Алеше.
— Пустите! Я — к Алеше!
— Нельзя, тебе говорят! Алеша работает.
А минуту спустя слышу за стеной душераздирающее:
— Але-о-о-оша-а-а!!!
Не только пожалел ее, но понял, что был неправ, что наказание несоразмерно с «преступлением», что ушел я скорее всего потому, что надоело играть, просто придрался к случаю.
Сменил гнев на милость. Вернулся. Поиграли еще в Зоопарк, покормили слонов сахаром, обезьянок — печеньем. Пришла мама и тоже побродила с нами по дорожкам парка.
. . . . .
Позже играли в магазин. По очереди были продавцами и покупателями. Мне надоело покупать шляпы, чулки, утюги и галстуки. Я пришел и говорю:
— Пинчук есть?
— Нет. Есть финчук.
Берет что-то с «полки».
— Нате.
— Что это? Ой, что это? Я боюсь!
— Это — финчук.
— А что это такое? Что его — есть надо?
— Это же игрушка!!!
— А-а! Вроде мячика?!
И я взял финчук и стал подбрасывать его.
30.8.59.
Дождя не было. Дачи уже пустеют. Тихо. Грустноватые августовские сумерки, которые так любит Машкин отец. Редкие огни на верандах. Пронзительно чистый воздух.
Вернувшись домой, с аппетитом поужинали. Машкин столик придвинули к нашему, большому, и она принимала участие в общей трапезе. На ужин был картофель в мундире. Машка с удовольствием чистила его (пожалуй, даже с большим удовольствием, чем ела), с хрустом грызла малосольный огурец, ела сама и давала коту жареную ряпушку. Были мы втроем, тетя Минзамал в городе, сегодня суббота.
. . . . .
Прибежала, стучит в дверь, что-то лихорадочно говорит.
Открыл дверь:
— Что такое?
— Иди!! Скорей! Люся на кроватке лежит!
— Где? Какая Люся? На какой кроватке?
Думаю: может быть, у меня она оставила свою Люсю?
Нет, тащит к себе. Вся дрожит, вся трепещет от страстного нетерпения.
— Люся! На кроватке! Посмотри! На кроватке Люся лежит!..
Выхожу на веранду. Там в тети Лялином складном бревенчатом домике — на настоящей кроватке, покрытая настоящим одеяльцем лежит крохотная кукла Люся. А у кровати — столик и еще что-то.
На все это надо смотреть через окошко. И по возможности — Машиными глазами.
31.8.59.
Вечером ходили втроем в лес. Бродили до девяти часов, но даже ни одной сыроежки не нашли. Набрали в Машину корзинку с полстакана брусники и клюквы, вволю накричались «ау», надышались пахучим лесным воздухом, немножко промочили ноги.
Между прочим, Машка «ау» не кричит, кричит «аву». Поставить рядом две гласные ей, по-видимому, еще трудно.
. . . . .
Идем мимо туберкулезной больницы.
— Бойница! Мама, смотри, бойница!
— Не показывай пальцем, Машенька.
— Я шишкой показываю.
В руке у нее и правда маленькая еловая шишка.
. . . . .
Собирались в лес. Выбирали покрепче обувь. Я говорю:
— Маша, принеси мамочке ботики.
— Я — мама.
— Принеси Машеньке ботики.
Открыла шкаф, увидела банку с вареньем.
— Я возьму варенье лучше.
. . . . .
В саду остановились под окном моей комнаты.
— Вон папа смотрит, — объявляет Машка.
Я спрашиваю:
— Где?
— Нет, он уехал.
— Куда?
— Он в Ленинграде.
— На поезде уехал или в автобусе?
— Да, на поезде.
— А что он делает в Ленинграде?
— Ляботает. К нему Мороз в гости пришел. Они ляботают.
— Что же они делают?
— Играют. В магазинчик. Еще в прятки.
. . . . .
Сегодня во время гимнастики, когда Маша лежала на столе и проделывала ножками «велосипедик», она вдруг почему-то заговорила о Деде Морозе.
— Дед Мороз придет?
— Придет.
— Подарки привезет?
— Да, детям привезет подарки.
— И мне?
— Ты же — мама?
— Нет, и мне, и мне!
— Я ж тебе говорю: взрослым Дед Мороз подарков не приносит. Ты же мама?..
— Да.
А в глазах мелькнуло что-то похожее на сожаление. Может быть, впервые подумала о том, что быть взрослым — это не сплошная масленица.
1.9.59.
Кончилось лето. И кончились наши дальние прогулки. А ведь давно ли, каких-нибудь две недели назад, в знойный день блуждали мы с Машей по высохшему болоту — там, где Гагарка впадает в море.
А сейчас и тети Ляли нет, и Синдбад не лает, и солнышко нас не навещает. Хмурое небо висит над опустевшим и притихшим Разливом.
Утром и днем я работаю. Мама — тоже. Машка возится или во дворе, или на веранде.
А к вечеру, после позднего нашего обеда, отправляемся на прогулку — в ближний лесок или на асфальтовую дорожку к сараю Ленина. Вчера, возвращаясь домой, заходили на почту, звонили тете Ляле.
Маша говорила уже не стесняясь, с очень взрослыми интонациями:
— Как ты поживаешь, тетя Ляля? А Синдбад как поживает? А кот Кузьма как поживает?
Потом громким шепотом, обращаясь ко мне:
— Что еще сказать?..
. . . . .
Сейчас второй час. Небо серое в белых подпалинах.
Маша во дворе — играет с соседской девочкой Леночкой и с каким-то мальчиком. Люди эти старше Маши года на два, на три, но им некуда податься: большие ребята разъехались — сегодня начало учебного года, — и волей-неволей приходится играть с нашей пигалицей. Меня эта снисходительность оскорбляет.
. . . . .
То и дело возникают задачи, решить которые не так-то просто. Вышел во двор, вижу — у калитки, ведущей в сад, отломана деревянная вертушка-закрывалка.
— Кто это сделал? Это ты, Маша?
— Нет.
— А кто?
Глаза забегали. Так бывает, когда она фантазирует, придумывает что-нибудь.
Я говорю:
— Кто?
— Деичка.
— Какая девочка? Леночка?
— Да.
— Ах, вот как! Это правда?
— Да.
А мне почему-то кажется, что неправда.
Взял ее за руку.
— Ну, идем к Леночке.
Смеется:
— Идем!!!
— Значит, это Леночка?
— Нет, это мальчик.
А там был и мальчик — в этой компании, которая играла сегодня утром у нас во дворе.
Так и не выяснил: правду она говорит или сочиняет?
А позже пришла ко мне. Я дал ей конфету. Она просит еще. Я спрашиваю:
— А тебе уже давали после ужина конфету?
Мнется. Вздыхает. Глаза испуганно бегают. Но говорит прямо:
— Давали.
— Кто тебе дал конфету?
— Тетя Минзамал.
Иду на женскую половину выяснять и узнаю, что ничего подобного, никто никаких конфет ей не давал! Значит, сама на себя наклеветала!..
. . . . .
Ох, сколько ошибок делаешь! Ошибок, которые так трудно исправлять потом.
Собирались идти в лес. Но за обедом Машка плохо вела себя, капризничала, грубила, и мне пришлось заявить, что с такой девочкой ни я, ни мама в лес не пойдем. Она не поверила. Мало ли угроз в течение дня ей приходится выслушивать — угроз, которые почти никогда не сбываются. Но на этот раз мы решили, что угроза должна осуществиться. Прогулка в лес была отменена. Мы с мамой оделись, чтобы идти на почту. Я вывел велосипед. Машка безмятежно бегала, уверенная, что сейчас и ее тоже позовут одеваться. Но вот я говорю: